пост от Джеймса
— Она что, серьезно не выходила из твоего дома несколько месяцев? — прошипела Рори, единственный человек в госпитале, знающий о том, кто такой Джеймс. Она затащила его в кладовку для медикаментов, где часто уединялись парочки, не способные дотерпеть до конца смены. (читать дальше)
зима 2023, эдинбург, шотландия
городская мистика, расы
Вверх Вниз

forum test

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » forum test » чердак с хламом » хлам одинокого админа


хлам одинокого админа

Сообщений 301 страница 315 из 315

1

301

http://upforme.ru/uploads/001b/86/13/2/922532.png

0

302

Расскажу тебе, какие мысли меня посетили, пока читала про твоего персонажа, а потом подгоним, чтобы обоим нравилось и было интересно)
Так как мы в одной профессии и примерно одного возраста, я подумала, что можно сделать Мэтту и Дженни бэграунд до ЗА. Как насчет того, чтобы использовать правило троицы? Ну типа когда жизнь пересекает вас однажды, затем второй раз, то обязательно будет и третий.
Мне в голову пришла мысль, что в первый раз они могли пересекаться, когда Дженн получала аттестацию, а Мэтт ее подтверждал в штатах, по годам мне кажется норм совпадаем (очень классно, что у тебя в анкете есть прям хронология).
Дальше они могли пересечься уже будучи ординаторами, я даже думаю, что может резидентуру (или её часть, допустим год-два) Дженн вполне могла проходить в той же больнице в НЙ, а потому перевестись в Пенсильванскую.
А вот третью встречу можно сделать уже в настоящем, зимой 2025. Если связи и поставка ресурса от Мэтта для МТ была налажена допустим через главу мед.блока Лидию Мастерс, то как только она летом погибла, канал заглох. Полгода Миротворцы доедают запасы, а к февралю Дженни, которая потихоньку тянет на себя её место, идёт восстанавливать связь по обрывкам записей. И на пороге (внезапно) Мэтью.

0

303

[indent] Ворота у Тёрнеров всегда скрипят. Три года подряд отец собирался их смазать, покупал баллончик, торжественно ставил его на полку в гараже и забывал ровно до того момента, когда кто-нибудь снова толкал створку и весь дом слышал этот тонкий ржавый вздох, будто дом сам, вместо звонка, докладывал: к вам пришли! Андре, стоявший у окна на втором этаже уже минут семь без всякого на то дела, только глядя вниз, на дубовую аллею и редких прохожих, услышал его и понял, что зря перестелил кровать в третий раз. Внизу все еще было пусто. Отец был на работе, мама — «на объекте», и Андре старательно, изо всех сил старался не думать о том, сколько теперь весит это слово. Сестры появлялись дома по праздникам. Раньше пустой дом был подарком: музыка на всю, хлопья из коробки, ноги на журнальном столике. Теперь пустота стала другой на вкус, как будто дом не отдыхал, а держал вежливую паузу, в которой все ждут, кто первым решится заговорить, и никто не решается.

[indent] Сложно было признаться самому себе, насколько сильно Андре каждый раз ждет эти занятия. Наверно, слишком сильно ждет, если честно. Два раза в неделю, всего лишь два раза, хотя иногда ему кажется, что этого катастрофически мало. В понедельник после школы он уже начинает считать дни до следующей встречи, а потом, когда она наконец наступает, время почему-то начинает идти быстрее. И ведь они просто занимаются физикой. Арчи объясняет, Андре слушает, задает вопросы, иногда спорит, иногда специально делает вид, что не понимает какую-нибудь очевидную вещь, чтобы задержаться на ней еще на пару минут. Совершенно глупо. Особенно учитывая, что он вполне способен разобраться с некоторыми заданиями самостоятельно, но если выбирать между «самостоятельно» и «с Арчи», ответ почему-то всегда очевиден.

[indent] После того вечера на дне рождении он несколько дней пытался убедить себя, что ничего особенно не изменилось. Он кое-что сказал. Для него это было огромным событием, для нормального человека, наверное, просто очередным разговором. И уж точно это не означало, что теперь он должен распахнуть дверь дома, выбежать на улицу и сообщить всему Новому Орлеану о том, что сообщил семье в свой день рождения. Господи, от одной этой мысли хотелось провалиться куда-нибудь под землю. Поэтому Андре продолжал делать вид, что все нормально, отказываясь сообщать семье новую новость, например о том, что ему нравится учитель физики. В школе Тёрнер разговаривал с ним как обычно, здоровался, когда встречал, иногда задавал какие-то вопросы по учебе. Вот только почему-то все чаще ловил себя на том, что ищет его глазами в коридорах... Иногда даже проходил мимо кабинета Арчи, хотя ему совершенно не было туда нужно. Просто так, случайно. Разумеется, совершенно случайно. Можно ведь пройти в другую сторону, но именно этот коридор почему-то становился самым удобным маршрутом. А если в этот момент Арчи выходил из кабинета и их взгляды встречались, Андре мгновенно начинал смотреть куда-нибудь в стену, на окно, на расписание, на собственные ботинки — да куда угодно, только не на него. Потому что каждый раз возникало совершенно идиотское ощущение, будто Арчи каким-то образом умеет читать мысли. Вот прямо сейчас посмотрит ему в глаза и скажет: «Андре, я знаю, о чем ты думаешь». И что он тогда будет делать? Умрет. Стоя на месте. Очень достойная смерть.

[indent] Именно поэтому к приходу репетитора Андре начинает остервенело убирать комнату. Не то чтобы она была грязной, но внезапно выясняется, что книги лежат не там, где должны, одежда слишком долго валяется на кресле, а на столе вообще царит какой-то локальный апокалипсис. Он перекладывает тетради, собирает ручки, убирает кружку, которую утром обещал убрать еще до школы. Потом возвращает ее обратно, потому что не понимает, куда именно ее поставить. В какой-то момент останавливается посреди комнаты и смотрит на все это с недовольством. Будто Арчи приходит сюда не для того, чтобы решать с ним задачи по физике, а собирается провести инспекцию его жизненного пространства.

[indent] Звонок в дверь заставляет его вздрогнуть сильнее, чем должен был. Андре быстро поправляет футболку, зачем-то проводит ладонью по волосам и только после этого спускается вниз. Открывает дверь и на несколько секунд вообще забывает, что собирался сказать. Арчи улыбается, протягивая ему свернутую газету. Андре тонет в бездне его голубых глаз.

[indent] — О, спасибо, мистер Кинг, я как раз очень переживал, что сегодня останусь без свежей прессы, — выдает парень вместо нормального приветствия и тут же понимает, какую чушь сморозил. Можно было просто сказать «привет». Или «заходи». Или хотя бы «рад тебя видеть». Последнее, правда, тоже звучало бы подозрительно. Поэтому он забирает газету и крепче сжимает ее в руках, надеясь, что внимание Арчи уже переключилось на что-нибудь другое. Так и есть, Арчи задается вопросом, где же сегодня им провести урок. Андре судорожно прикидывает варианты...Терраса означала мамин чай, если она вернётся раньше, и парень очень не хотел проверять, вернётся ли она раньше.

[indent] — Давай лучше наверх, — Андре бросает взгляд в сторону террасы и тут же добавляет, будто это совершенно логичное решение: — Там есть доска. И вайфай лучше ловит.

[indent] Вайфай в доме ловил везде.

[indent] Они поднимаются по лестнице, и Андре начинает говорить какую-то ерунду. Про вчерашнюю игру, про НЛО, про то, что вчера по кабельному крутили передачу про снежного человека. Он сам не понимает, зачем это рассказывает, просто молчать рядом с Арчи оказывается еще сложнее. Кажется, если замолчать хотя бы на несколько секунд, он услышит, как громко у него колотится сердце.

[indent] — Да, я видел тебя вчера на игре, когда заметил, то чуть не промахнулся, — говорит Андре, открывая дверь своей комнаты. Он тут же замолкает. Великолепно. Просто великолепно. Можно было промолчать, можно было сказать что угодно другое. Например, что игра была сложной, что команда хорошо сыграла. Что он устал, но был очень доволен собой. Но нет, конечно, ему обязательно нужно было сообщить, что появление Арчи заставило его сердце практически остановиться.

[indent] Андре проходит к столу, кладет сумку и только потом поворачивается обратно. Арчи все еще рядом, совсем близко, настолько, что он снова ловит его взгляд и на несколько секунд забывает вообще обо всем, что собирался сказать. У него красивые глаза. Андре знает это давно, слишком давно. Просто раньше он мог хотя бы делать вид, что не замечает. Теперь с этим становится сложнее.

[indent] Он отводит взгляд первым и делает вид, что ищет на столе нужную тетрадь. Иногда ему кажется, что если бы он мог хотя бы один раз его поцеловать, то умер бы прямо после этого. И это была бы счастливая смерть.

[indent] — Ну что, начнем? — наконец спрашивает он, доставая учебник и стараясь говорить так, будто последние несколько минут думал исключительно о физических формулах. — А то я все не о том болтаю... — Андре усмехается, качает головой и открывает нужную страницу. Отлично. Теперь главное — не смотреть на Арчи слишком часто. И желательно вообще не думать о том, что тот сидит рядом.

0

304

Placebo, монохромный период, — Макс помнит. Помнит так, как тело помнит ожог: не картинкой, а ощущением, — его комната на втором этаже, ковёр, колючий и рыжий, под спиной, колонка на подоконнике, из которой Брайан Молко тянул что-то тоскливое и красивое, а Гай сидел рядом, скрестив ноги, с красным ухом и свежей серёжкой, которую Макс трогала кончиком пальца, осторожно, как трогают чужую рану, — «Больно?» — «Не-а», — врал, конечно, потому что мочка была горячая и припухшая, и палец Макс помнит это тепло до сих пор, хотя с тех пор этот палец подписал сотню контрактов, надел чужое кольцо и разучился трогать что-либо просто так, без цели, без плана, просто потому что захотелось.

— Голдман, ты выглядел как сын бухгалтера, который заблудился на концерте Marilyn Manson, — говорит она, и смех у неё лёгкий, грудной, тот самый, от которого у Гая всегда чуть менялось лицо, хотя он никогда в этом не признается. — Пирсинг в носу, помнишь? Ты носил его ровно три недели, а потом твоя мама пригрозила позвонить моей маме, и ты вынул его в школьном туалете. Героическая эпоха.

Она подхватывает бокал с French 75, второй уже, — пузырьки ленивее, чем в первом, или это она сама замедлилась, расплылась в тепле бара и в тепле разговора, в котором каждое слово — как вынутая из коробки ёлочная игрушка: знакомая, хрупкая, пахнущая чем-то, чему нет названия кроме «тогда».

— Гетры я готова обсуждать, — говорит она, прищурившись, когда он сворачивает туда, куда ему сворачивать не следует. — А вот мальчики — это информация с грифом «секретно», Голдман. Доступ отозван. За неявку, — она делает глоток, и кислинка джина проходит по языку, знакомая, сухая, и Макс задерживает её на секунду, прежде чем проглотить, потому что этот коктейль — единственное, что сейчас поддаётся контролю.

Кэрол Линн Голдман.

Макс повторяет имя про себя, беззвучно, одними губами, и оно ложится мягко, как детское одеяло, как что-то, что ещё не знает о мире ничего плохого. Кэрол. Погремушка в виде русалки. До полосатых гетр и мальчиков, которых Гай будет тихо ненавидеть только за то, что они дышат рядом с его дочерью, — ещё целая жизнь, и от этой мысли у Макс теплеет где-то за грудиной, в том месте, которое она обычно держит под замком.

— Кэрол, — произносит она вслух, и голос мягкий. — Красивое имя. Она похожа на тебя?

Гай рассказывает — про Placebo и Blue, про их общий монохромный период, про то, как они искали себя и свой стиль, — и Макс слушает, крутит ножку бокала между пальцами, и конденсат оставляет мокрый след на деревянном столе, и она машинально рисует в нём линию, потом ещё одну, и это почти буква, но она стирает её ладонью прежде, чем та станет чем-то читаемым.

А потом — его осечка. «А ты…» — начинает Гай, и Макс видит, как слова уже на его губах, уже готовые, уже почти произнесённые, — и он останавливается. «Нет. Прости. Твоя очередь.» Макс не переспрашивает. Не шутит. Не подхватывает. Она знает, что он хотел спросить, — знает так же точно, как знает формулировки своих контрактов, как знает вкус этого коктейля, как знает, что завтра наступит и нужно будет снова притворяться, что всё по плану. «Могла бы ты представить нас вместе?» — вот что висело у него на языке, и Макс благодарна ему за то, что он проглотил это обратно, потому что она знает свой ответ, и именно поэтому этот ответ не должен прозвучать. Не здесь, не сейчас, не на втором коктейле, не когда у него дочь, а у неё кольцо в кармане, — не сейчас, повторяет она себе, и берёт бокал, и пьёт, и пузырьки щекочут нёбо, как маленькие неозвученные «да».

Его «нет» падает на стол между ними, как камень в воду.

Нет, он не любит Пэм. Макс слушает — про увлечение, которое стало ловушкой, про беременность, про мечту чужой женщины, которая стала его клеткой, — и чувствует, как по спине поднимается жар, медленный, густой, не имеющий отношения к джину. Гай говорит «не люблю, хотя должен бы», и Макс слышит собственные мысли его голосом, потому что это ведь и про неё тоже, это ведь её слова, только она их ещё не произносила вслух, а он — уже, и между его «нет» и её невысказанным «нет» расстояние меньше, чем ширина этого стола, меньше, чем два коктейля и салфетка, которую он складывает в что-то без острых углов. Его пальцы двигаются механически, привычно, как её пальцы двигаются, когда она крутит прядь, — два человека, которые не знают, куда деть руки, потому что руки хотят не того, чего можно хотеть при слове «разумеется».

Он говорит про Кэрол — про обстановку, лица, развитие, про то, что бросил курить, — и голос его становится другим, не тем голосом, которым он говорил «не люблю», а тем, которым сказал «самое большое счастье», и Макс понимает: дочь — единственное, что в его жизни стоит на фундаменте, а не на авиарежиме. И ей одновременно больно и хорошо от этого знания, потому что Гай Голдман, непутёвый, самонадеянный, ленивый Гай Голдман, оказался способен на безусловную любовь, — только не к той женщине, которая этого ждала.

Макс допивает второй French 75. Бокал пустой, тёплый от её ладони, и она ставит его ровно, точно, как ставила шахматную фигуру, когда задавала свой вопрос, — и на дне остаётся мутная капля с привкусом лимона и чего-то горького, чему нет названия.

«А ты изменяла ему?»

Вопрос приходит как пощёчина — не больно, но горячо, и щека горит ещё после того, как рука убрана. Макс смотрит на Гая, и в первую секунду у неё нет лица, — есть только глаза, лунные, синие, расширенные, — а потом лицо возвращается, и на нём то выражение, которое Гай, вероятно, видел только однажды: когда ей было пятнадцать и она упала с велосипеда, и секунду лежала на асфальте, не понимая, что болит и болит ли вообще.

— Нет, — говорит она. И это правда. Технически, юридически, по всем пунктам — правда.

Пауза. Макс берёт салфетку, ту, что лежит рядом с его оригами, и начинает рвать её край, медленно, тонкими полосками, — привычка, которую она считала побеждённой, но которая возвращается каждый раз, когда правда требует уточнения.

— Но был момент, — говорит она тише, и пальцы останавливаются. — Корпоратив. Поздний, затянувшийся, из тех, где после полуночи галстуки развязаны, а границы — тоже. Коллега. Мы работали вместе над одним проектом, ничего особенного, обычный рабочий контакт, — она говорит «обычный» так, как говорят «ничего страшного» после аварии, — и в какой-то момент мы оказались на балконе, одни, и он стоял близко, и я знала, что он сейчас наклонится, и я знала, что могу отступить, и я… — она делает глоток воды, потому что French 75 кончился, а третий ещё не принесли, и горло сухое, и слова застревают там, где обычно застревают слова, которые Макс Джармуш не привыкла произносить. — Я не отступила. Не сразу. На секунду — или на две, я не знаю, это могла быть вечность, — я осталась. И поняла, что чувствую. Что я что-то чувствую. Впервые за чёрт знает сколько времени — что-то настоящее, живое, пульсирующее, прямо здесь, — она касается пальцами ключицы, лёгким жестом, почти невесомым, — и это меня напугало больше, чем сам поцелуй, которого не было. Потому что если чужой человек после двух бокалов вина может разбудить в тебе то, что человек, с которым ты живёшь пять лет, не будил ни разу, — значит, дело не в коллеге. И не в балконе. И не в вине.

Она замолкает. Официант приносит третий French 75, и Макс берёт его сразу, без паузы, и первый глоток длинный, жадный, совсем не элегантный, не похожий на неё, — или, может быть, похожий на ту её, которая стояла на балконе и две секунды не отступала.

— Так что нет. Я не изменяла. Но я поняла кое-что о себе в тот вечер, и это, пожалуй, хуже, — она смотрит на Гая, и в её глазах нет кошачьего прищура, нет юристского прицела, нет ничего, кроме усталости человека, который слишком долго держал стены. — Я поняла, что я способна. При определённых обстоятельствах. С определённым человеком. И с тех пор я не знаю, что делать с этим знанием.

Тишина. Бар вокруг живёт своей жизнью — звон стаканов, чей-то смех у стойки, джаз из динамиков, тихий и хриплый, как голос человека, который слишком много курил и слишком мало спал, — а Макс и Гай сидят в этой тишине, как в капсуле, как в том авиарежиме, в который они оба перевели свои жизни, только здесь, за этим столом, сигнал почему-то проходит.

Макс откидывается на спинку стула. Третий коктейль наконец делает своё дело — в голове появляется та лёгкая, чуть покачивающаяся невесомость, которой она ждала с первого глотка, и мир становится мягче по краям, и слова, которые минуту назад стоили ей усилия, теперь выходят проще, теплее, опаснее.

Она смотрит на Гая. На его руки, которые всё ещё складывают салфетку. На его губу, которую он закусил, когда говорил «зато честно». На его глаза, которые сейчас ждут, — и Макс чувствует, как где-то внутри, в том самом месте, где она два года назад стояла на балконе и не отступала, что-то сдвигается, тихо, почти неслышно, как стрелка компаса, которая наконец нашла север.

— Знаешь что, Голдман, — говорит она, и голос у неё ровный, но в уголках губ — тень той улыбки, от которой невозможно понять, шутит или нет, играет или нет, и в этом весь фокус, в этом всегда был весь фокус. Она наклоняется чуть вперёд, и прядь золотистых волос падает на щёку, и она не убирает её. — Мне кажется, мы с тобой исчерпали правду на сегодня. Может, пора перейти к действиям?

И не поправляется. Потому что поправиться — значит признать, что она имела в виду что-то, чего не имела. А имела ли? Третий French 75 не отвечает, только пузырьки поднимаются со дна, тонкие, настойчивые, одна за другой, как все те слова, которые они оба сегодня так и не произнесли.

0

305

Placebo, монохромный период — Макс помнит. Не картинкой даже, а скорее ощущением: её комната на втором этаже, колючий рыжий ковёр под спиной, колонка на подоконнике, из которой Брайан Молко тянул что-то тоскливое и красивое. Гай сидел рядом, скрестив ноги, с красным ухом и свежей серёжкой, которую Макс трогала кончиком пальца осторожно, почти не касаясь.

— Больно?

— Не-а.

Врал, конечно. Мочка была горячей и припухшей, и Макс до сих пор помнит это тепло, хотя с тех пор этот палец подписал сотню контрактов, надел чужое кольцо и вообще разучился трогать что-либо просто так. Без цели. Без плана. Просто потому, что захотелось.

— Голдман, ты выглядел как сын бухгалтера, который заблудился на концерте Marilyn Manson, — говорит она, и смеётся легко, грудно, тем самым смехом, от которого у Гая всегда немного менялось лицо, хотя он никогда в этом не признается. — Пирсинг в носу, помнишь? Ты носил его ровно три недели, а потом твоя мама пригрозила позвонить моей маме, и ты вынул его в школьном туалете. Героическая эпоха.

Она подхватывает бокал с French 75 — второй уже. Пузырьки в нём почему-то кажутся медленнее, чем в первом, хотя, возможно, замедлилась вовсе не газировка. Просто Макс немного расплылась в тепле бара и разговора, где каждое слово вдруг оказывается чем-то знакомым. Чем-то, что много лет пролежало в коробке и совершенно не изменилось.

— Гетры я готова обсуждать, — говорит она, прищурившись, когда он сворачивает туда, куда ему сворачивать совершенно не следует. — А вот мальчики — это информация с грифом «секретно», Голдман. Доступ отозван.

Она делает глоток.

— За неявку.

Кэрол Линн Голдман.

Макс повторяет имя про себя, почти беззвучно, и оно неожиданно ложится мягко. Кэрол. Погремушка в виде русалки. До полосатых гетр и мальчиков, которых Гай будет тихо ненавидеть только за то, что они дышат рядом с его дочерью, ещё целая жизнь.

И почему-то от этой мысли у Макс становится тепло.

— Кэрол, — произносит она вслух. — Красивое имя. Она похожа на тебя?

Гай рассказывает про Placebo и Blue, про их общий монохромный период, про то, как они искали себя и свой стиль, а Макс слушает, крутит ножку бокала между пальцами. Конденсат оставляет мокрый след на деревянном столе, и она машинально проводит по нему пальцем, выводит линию, потом ещё одну. Почти букву. Но стирает ладонью раньше, чем та становится чем-то читаемым.

А потом — его осечка.

— А ты…

Макс видит, как вопрос уже появляется у него на губах. Почти слышит его.

Но Гай останавливается.

— Нет. Прости. Твоя очередь.

Она не переспрашивает. Не шутит. Не помогает ему закончить.

Она и так знает.

Могла бы ты представить нас вместе?

Вот что он собирался спросить. И Макс благодарна ему за то, что он этого не делает. Потому что она знает свой ответ. Именно поэтому он не должен прозвучать.

Не здесь. Не сейчас. Не на втором коктейле. Не когда у него дочь, а у неё кольцо в кармане.

Не сейчас.

Она берёт бокал и пьёт. Пузырьки щекочут нёбо — мелкие, настойчивые, похожие на маленькие неозвученные «да».

Его «нет» падает между ними почти буднично.

Нет, он не любит Пэм.

Макс слушает про увлечение, которое стало ловушкой, про беременность, про мечту чужой женщины, которая постепенно превратилась для него в клетку, и чувствует, как по спине поднимается жар. Медленный, густой, совершенно не имеющий отношения к джину.

Гай говорит: «не люблю, хотя должен бы».

И Макс слышит собственные мысли его голосом.

Потому что это ведь и про неё тоже. Её слова, только она ещё не произнесла их вслух.

Между его «нет» и её невысказанным «нет» расстояние меньше ширины этого стола.

Гай складывает салфетку, пальцы двигаются механически. Макс делает то же самое со своей прядью, накручивает её на палец, распускает, снова накручивает. Два человека, которым совершенно некуда деть руки, потому что руки почему-то хотят не того, чего можно хотеть при слове «разумеется».

Он говорит про Кэрол — про обстановку, лица, развитие, про то, что бросил курить, — и голос его становится другим. Не тем, которым он сказал «не люблю», а тем, которым сказал «самое большое счастье».

И Макс понимает: дочь — пожалуй, единственное, что в его жизни получилось без всяких оговорок.

От этого одновременно больно и хорошо.

Гай Голдман, непутёвый, самонадеянный, ленивый Гай Голдман, оказался способен на безусловную любовь. Только не к той женщине, которая когда-то её от него ждала.

Макс допивает второй French 75.

Бокал пустой, тёплый от её ладони. Она ставит его на стол ровно, почти слишком аккуратно, и на дне остаётся мутная капля с привкусом лимона и чего-то ещё, чему Макс пока не хочет придумывать название.

— А ты изменяла ему?

Вопрос приходит неожиданно.

Макс смотрит на Гая, и на секунду у неё просто нет подходящего выражения лица. Только глаза — расширенные, синие, слишком открытые. Потом лицо возвращается на место.

— Нет.

И это правда. Технически, юридически, по всем возможным пунктам — правда.

Она берёт салфетку, ту самую, что лежит рядом с его оригами, и начинает рвать край тонкими полосками. Привычка, которую Макс считала побеждённой. Оказывается, нет.

— Но был момент, — говорит она тише.

Пальцы останавливаются.

— Корпоратив. Поздний, затянувшийся. Из тех, где после полуночи галстуки развязаны, а границы — тоже. Коллега. Мы работали вместе над одним проектом, ничего особенного. Обычный рабочий контакт.

«Обычный» звучит почти смешно.

— В какой-то момент мы оказались на балконе. Одни. Он стоял близко, и я знала, что он сейчас наклонится. Знала, что могу отступить. И я…

Она делает паузу и берёт стакан воды.

— Не отступила.

Всего на секунду. Или на две. Макс не знает.

— Я осталась. И поняла, что чувствую. Что вообще способна что-то чувствовать. Впервые за чёрт знает сколько времени — что-то настоящее. Живое.

Пальцы касаются ключицы — почти машинально.

— И это меня напугало больше, чем сам поцелуй, которого не было.

Она смотрит на стол.

— Потому что если чужой человек после двух бокалов вина может разбудить в тебе то, чего человек, с которым ты живёшь пять лет, не будил ни разу… значит, дело не в коллеге. И не в балконе. И не в вине.

Макс замолкает.

Официант приносит третий French 75, и она берёт его сразу. Первый глоток получается слишком длинным, жадным, совсем не элегантным. Не похожим на неё.

Или, может быть, именно на неё.

На ту, которая стояла на балконе и две секунды не отступала.

— Так что нет. Я не изменяла. Но я поняла кое-что о себе в тот вечер, и это, пожалуй, хуже.

Она смотрит на Гая.

Никакого привычного прищура. Никакого юристского прицела. Только усталость человека, который слишком долго держал стены.

— Я поняла, что способна. При определённых обстоятельствах. С определённым человеком. И с тех пор не знаю, что делать с этим знанием.

Тишина.

Бар продолжает жить вокруг них: звякают стаканы, кто-то смеётся у стойки, из динамиков играет джаз — тихий, хриплый, почти сонный.

А они сидят напротив друг друга, и почему-то здесь, за этим столом, сигнал всё-таки проходит.

Макс откидывается на спинку стула. Третий коктейль наконец делает своё дело. В голове появляется лёгкая, чуть покачивающаяся невесомость, и мир становится мягче по краям.

Слова тоже.

Она смотрит на Гая. На его руки, которые всё ещё складывают салфетку. На губу, которую он закусил, когда говорил «зато честно». На глаза, которые сейчас ждут.

И что-то внутри неё действительно сдвигается.

Тихо. Почти незаметно.

— Знаешь что, Голдман, — говорит она.

Голос ровный, но в уголках губ появляется тень той самой улыбки, по которой никогда не понять, шутит она или нет. Играет или говорит всерьёз.

Макс чуть наклоняется вперёд. Прядь золотистых волос падает на щёку, и она не убирает её.

— Мне кажется, мы с тобой исчерпали правду на сегодня.

Пауза.

— Может, пора перейти к действиям?

И не поправляется.

Потому что поправиться — значит признать, что она имела в виду что-то другое.

А имела ли?

Третий French 75 не отвечает. Только пузырьки поднимаются со дна — один за другим, настойчиво, как все те слова, которые они сегодня так и не произнесли.

0

306

А ты…

Макс смотрит на него и почему-то не помогает. Интересно, что он собирался спросить?

Может, про её работу — Гай всегда считал, что она слишком много работает. Или про кольцо. Или вообще про то, почему она до сих пор носит его, хотя сама уже несколько месяцев не может вспомнить, когда в последний раз действительно хотела на него посмотреть.

Может, он хотел спросить, счастлива ли она.

Эта мысль почему-то кажется самой неприятной.

Или, что ещё хуже, хотел спросить, почему она вообще пришла сюда.

Макс перебирает варианты почти машинально, как пункты договора: могла ли она представить, что они когда-нибудь встретятся снова? Думала ли она о нём? Сравнивала ли? Смотрела ли иногда на старые фотографии?

Последний вариант она отбрасывает сразу. Слишком самоуверенно даже для Голдмана.

Хотя…

Он мог спросить, любила ли она его тогда.

Или любит ли сейчас.

Макс на секунду задерживает взгляд на его лице и понимает, что вот этого вопроса она действительно не хочет слышать.

0

307

[indent] Удар пришёл сбоку и как-то снизу, как будто дорога вздыбилась и боднула нас. Я успела увидеть, как встречка кренится и уходит вбок, как лобовое стекло вспухает белой паутиной, а потом ремень поймал меня поперёк груди, выбил воздух, и висок с размаху встретился с чем-то твёрдым. В голове коротко и ослепительно полыхнуло, будто кто-то щёлкнул вспышкой прямо под черепом. Звук пропал. Осталась только вязкая, звенящая тишина да глухие удары собственного пульса, отдающие в затылок.

[indent] Мир возвращался к восприятию по частям. Сначала пришла тупая, пульсирующая боль, она наливалась над правой бровью тяжёлым, горячим комком, и с каждым ударом сердца висок словно распирало изнутри. Я лежала, завалившись на дверь, прижимаясь щекой к прохладе стекла, и не могла понять, где верх. Что-то тёплое медленно ползло по виску к уху. Кровь, подумала я отстранённо, будто о ком-то в чужой записи, чей материал я свожу в наушниках. Надо зажать. Но руки не послушались, они лежали непонятно где, уловить было сложно, как ватным грузом, и приказ до них никак не доходил. Свет двоился. Фары качались и плыли, наезжая друг на друга. Я медленно моргнула, пытаясь свести их в две, и не сумела.

[indent] — …ои!.. Зои!..

[indent] Звук прорезался внезапно, как будто кто-то выкрутил громкость, и сразу оглушил. Я была уверена, что это был голос Оливера. Он звал меня, и по тому, как он с вызовом ломался на моём имени, я поняла, что зовёт уже не в первый раз. Мне хотелось ему ответить, я открыла рот, но горло свело, и вместо слов вышел только сиплый, чужой выдох.

[indent] Соберись. Что произошло? По порядку. Пуля пробила колесо, машину повело, Рик затормозил, нас снесло в кювет — я вела эту мысль привычно,  по цепочке причин и следствий в сценарии, шаг за шагом, потому что так я умею, так я всегда возвращаю себе контроль над чужим ужасом. Пуля. Колесо. Кювет. Мысль дошла до конца, но не принесла ни капли облегчения, растворяясь в новой волне тошноты, накатившей от затылка к горлу. Меня замутило. Я прикрыла глаза. Тёплая ладонь легла мне на щёку, развернула лицо на голос. Я разлепила веки. Мой любимый Оливер. Он совсем близко, взъерошенный, бледный, с тонкой ссадиной поперёк лба, но живой, целый, дышащий. От этого стало легче, чем от любого воздуха. Я не могла его толком разглядеть, он расплывался по краям, но я все равно его узнавала. Это же он? Мне требовалось убедиться. Я подняла руку (на этот раз она послушалась, хоть и с трудом), и повела вслепую вниз, к его руке, к пальцам. Нащупала два пластыря на указательном. Порезался утром. Это он.

[indent]  — Марш. Меллоу. Где…
[indent] Темнота подступала мягкими волнами, накатывала и отступала, и держаться на её поверхности стоило чудовищных усилий. Где-то сбоку сипло причитал Рик, и его женский голос уплывал, терял слова. Я цеплялась за них, за эти звуки, за руку Оливера, за мокрый собачий загривок, оказавшийся вдруг под моими пальцами, — за всё разом, лишь бы не соскользнуть.

[indent] Следующим этапом из провала меня выдернуло какое-то грубое движение. Чьи-то руки потянулись внутрь салона, подхватили меня под мышки и поволокли наружу. Суровый лай моих верных псов верно протестовал. Живо, живо, живо — гудело над головой. А потом...
[indent] Красное. Синее. Красное. Синее. Красное. Синее. Я смазано ловлю разноцветные вспышки на деревьях, озорными огнями прыгающие по стволам, лицам, мокрому асфальту, и только потом, откуда-то из-под ваты, всплывает вой сирен. Жесткая хватка снимает свои оковы. А я закрываю глаза, позволяя себе не смотреть.
...

[indent] Сотрясение, сказали врачи через несколько часов. Покой, темнота, никаких экранов — последнее прозвучало почти как личное оскорбление. Мои вещи вернулись мне через пару дней. В пакете было все: серьги, кошелёк, бабушкино кольцо, которое я не снимала много лет. И телефон. Я так и не узнала, кто именно его вернул. Вытряхнула ли полиция из кого-то вместе с признаниями, люди Папы Бо сами избавились от лишнего, услышав сирены, или он каким-то чудом просто всплыл обратно в мою жизнь? Я просто держала его в ладонях и боялась включить.

[indent] А когда включила — там было всё. Фотографии. Запястья крупным планом, чистый асфальт, нож под локтем — вся доказательная база, которую я похоронила вместе с телефоном в чужом кармане и успела оплакать. А еще запись. Три часа голосов, шагов, ругани, тяжёлого дыхания и страха. Диктофон исправно отработал свою смену в кармане человека, рядом с которым мне совсем не хотелось находиться.

[indent] Материал мечты. За который криминальные журналисты готовы продать сон, отпуск и остатки психики. Такой, который разносит редакции на части и заставляет людей говорить о выпуске неделями. Я слушала запись ночью, в тёмной комнате с плотно задёрнутыми шторами, и понимала: у меня в руках лучший материал, о котором совсем недавно я и не думала мечтать.

[indent] Я собирала чужие катастрофы по кусочкам. Бережно и аккуратно, с безопасного расстояния. В этот раз я сама шарила ладонью по холодной земле в поисках чьей-то руки. Сама не знала, увижу ли следующее утро. От этого запись звучала иначе.

[indent] Слишком близко.
[indent] Слишком громко.

[indent] Мухи всегда прилетают первыми. Раньше между мной и этими мухами всегда было несколько страниц дела. Теперь не осталось ничего.
[indent] Только расстояние вытянутой руки.

0

308

Eden Garner // 29 y.o


внешность charlotte cardin

профессия певица, музыкант

----


дата рождения 06.11.1996

локация Нью-Йорк, США

Graham Coxon - Beautiful Bad

♦ Хадсон Лайн идёт от Гранд-Сентрал на север час пятьдесят и заканчивается в Покипси, дальше рельсы просто кончаются, — Иден выросла в городе, который для Нью-Йорка означает «всё, приехали», и лет до шестнадцати шутила на тему, что это диагноз. Поезд стоял на путях каждый день, в него садились и уезжали люди. У неё было расписание, выученное наизусть, и ни одной причины им воспользоваться.

♦ Мать назвала её Иден, потому что хотела для дочери что-нибудь получше собственной жизни, а вторым именем Рут, ведь так звали её мать, которая мыла посуду в закусочной на Мейн-стрит сорок лет. Первое имя — надежда, второе — правда. Первую часть жизни Иден стыдилась своего второго имени, пока не поняла, что именно оно — её сила.

♦ Мать забеременела в девятнадцать, и в этом месте её собственное пение закончилось. Она работала в больнице Вассар-Бразерс, приходила домой в семь, ставила дочери пластинки и говорила: «у тебя получится». В её убеждении это звучало не столько поддержкой, сколько долговой распиской. Отец музыку не понимал вообще, он просто стоял у стены на каждом выступлении Иден, а однажды подрался с мужиком, который во время её песни слишком громко разговаривал. Мать до сих пор живет в Покипси и переезжать отказывается. На стене у неё висит диплом Иден, а не платиновый сингл.

♦ В двух милях от родительского дома стоит частный колледж, где год стоит больше, чем её родители зарабатывали вдвоём. В шестнадцать Иден разносила там канапе на кейтеринге девочкам её возраста и запоминала, как они держат бокалы. Недавно Вассар прислал приглашение выступить Иден перед студентами. Она до сих пор не ответила.

♦ Училась играть на дешевом домашнем синтезаторе от Касио с тремя мёртвыми клавишами. Она до сих пор инстинктивно обходит три эти ноты, и ни один продюсер не может понять, почему у неё такие странные мелодии.

♦ Голос, за который её так любят и хвалят теперь в Питчфорк, она когда-то себе сломала. Два года по шесть вечеров в неделю: свадьбы, клубы, лаунж в казино, чужие песни людям, которые пришли не для того, чтобы её послушать. В двадцать она сорвала его окончательно. Тот, что вернулся ему на смену был ниже, темнее и с трещиной посередине. Забавно, что по итогу её сделало знаменитой то, что она когда-то в себе сломала.

♦ В 2017-м году Иден приехала в Нью-Йорк с двумя тысячами долларов и комнатой на троих в Риджвуде. Через год подписала контракт, практически не читая, потому что ей был двадцать один год и она боялась, что второго такого шанса уже не будет. Из неё лепили радийный поп, требовали сменить фамилию, объясняя тем, что «Гарнер» — некрасивая. Она уступила во всём, кроме этого.

♦ Два сингла ушли в никуда, и её положили на полку. Контракт запрещал выпускать что-либо под своим именем, но и записывать нового никто не собирался. Два года она была музыкантом, которому нельзя быть петь. Иден нашла выход из ситуации. Логика была простая: учиться контракт не запрещал. Она изучала композицию в Бруклин-колледж, затем поступила в консерваторию CUNY. Днем — работа, вечером — занятия.

♦ В ковид лейбл закрылся, и свобода пришла ровно в тот момент, когда была абсолютно бесполезна. Город закрыт, бары закрыты, денег нет. Коробки собраны, билет до Покипси куплен, мать уже застелила её старую кровать. За два дня до отъезда ей скинули подработку: черновой вокал на чужом демо, сто пятьдесят долларов в тот же день. В студии сидела Верна Кинкейд — басистка за шестьдесят, игравшая сессии на пластинках, которые Иден слушала в четырнадцать, ушедшая из индустрии с чем-то вроде презрения и открывшая крошечную студию в Гованусе. Она предложила Гарнер работу: демо, бэки, джинглы, безымянный труд, на который можно жить. А еще сказала её одну вещь, которую теперь Иден никогда не забудет: голос у тебя был и до них, просто ты решила, что его выдали по контракту.

♦ Через год Иден выпускает свой EP, записанный у Верны почти без денег, одна песня уходит в сериал. Получает диплом и подписывает контракт с небольшим независимым лейблом, который теперь тщательно читает и включает свои условия. В 2023 году выпускает полноценный альбом «Hudson Line» и играет свой первый тур: фургон, разогрев, залы на триста человек. В 2024 году получает номинацию на «Грэмми» как лучший новый артист, победу не выигрывает, но это не так важно. В 2025 году Верна уходит из жизни, что побуждает Иден к работе над новым альбомом, посвященному ей.

♦ Сейчас Иден Гарнер на подъеме своего карьерного пути. Два вечера подряд собранный Beacon Theatre в две тысячи восемьсот мест. На фестивалях слот в семь вечера, а не в одиннадцать. Забралась в третий десяток Hot 100 и она до сих пор не понимает, как. Интервью, телешоу, фотосессии. Её начинают узнавать на улицах, и к этому сложнее привыкнуть, чем казалось бы.

0

309

♦ Хадсон Лайн идёт от Гранд-Сентрал на север час пятьдесят и заканчивается в Покипси, дальше рельсы просто кончаются, — Иден выросла в городе, который для Нью-Йорка означает «всё, приехали», и лет до шестнадцати шутила на тему, что это диагноз. Поезд стоял на путях каждый день, в него садились и уезжали люди. У неё было расписание, выученное наизусть, и ни одной причины им воспользоваться.

♦ Мать назвала её Иден, потому что хотела для дочери что-нибудь получше собственной жизни, а вторым именем Рут, ведь так звали её мать, которая мыла посуду в закусочной на Мейн-стрит сорок лет. Первое имя — надежда, второе — правда. Первую часть жизни Иден стыдилась своего второго имени, пока не поняла, что именно оно — её сила.

♦ Мать забеременела в девятнадцать, и в этом месте её собственное пение закончилось. Она работала в больнице Вассар-Бразерс, приходила домой в семь, ставила дочери пластинки и говорила: «у тебя получится». В её убеждении это звучало не столько поддержкой, сколько долговой распиской. Отец музыку не понимал вообще, он просто стоял у стены на каждом выступлении Иден, а однажды подрался с мужиком, который во время её песни слишком громко разговаривал. Мать до сих пор живет в Покипси и переезжать отказывается. На стене у неё висит диплом Иден, а не платиновый сингл.

♦ В двух милях родительского дома стоит частный колледж, где год стоит больше, чем её родители зарабатывали вдвоём. В шестнадцать Иден разносила там канапе на кейтеринге девочкам её возраста и запоминала, как они держат бокалы. Недавно Вассар прислал приглашение выступить Иден перед студентами. Она до сих пор не ответила.

♦ Училась играть на дешевом домашнем синтезаторе от Касио с тремя мёртвыми клавишами. Она до сих пор инстинктивно обходит три эти ноты, и ни один продюсер не может понять, почему у меня такие странные мелодии.

♦ Голос, за который её так любят и хвалят теперь в Питчфорк, она когда-то себе сломала. Два года по шесть вечеров в неделю: свадьбы, клубы, лаунж в казино, чужие песни людям, которые пришли не для того, чтобы её послушать. В двадцать она сорвала его окончательно. Тот, что вернулся ему на смену был ниже, темнее и с трещиной посередине. Забавно, что по итогу её сделало знаменитой то, что она когда-то в себе сломала.

♦ В 2017-м году Иден приехала в Нью-Йорк с двумя тысячами долларов и комнатой на троих в Риджвуде. Через год подписала контракт, практически не читая, потому что ей был двадцать один год и она боялась, что второго такого шанса уже не будет. Из неё лепили радийный поп, требовали сменить фамилию, объясняя тем, что «Гарнер» — некрасивая. Она уступила во всём, кроме этого.

♦ Два сингла ушли в никуда, и её положили на полку. Контракт запрещал выпускать что-либо под своим именем, но и записывать нового никто не собирался. Два года она была музыкантом, которому нельзя быть петь. Иден нашла выход из ситуации. Логика была простая: учиться контракт не запрещал. Она изучала композицию в Бруклин-колледж, затем поступила в консерваторию CUNY. Днем — работа, вечером — занятия. 

♦ В ковид лейбл закрылся, и свобода пришла ровно в тот момент, когда была абсолютно бесполезна. Город закрыт, бары закрыты, денег нет. Коробки собраны, билет до Покипси куплен, мать уже застелила её старую кровать. За два дня до отъезда ей скинули подработку: черновой вокал на чужом демо, сто пятьдесят долларов в тот же день. В студии сидела Верна Кинкейд — басистка за шестьдесят, игравшая сессии на пластинках, которые Иден слушала в четырнадцать, ушедшая из индустрии с чем-то вроде презрения и открывшая крошечную студию в Гованусе. Она предложила Гарнер работу: демо, бэки, джинглы, безымянный труд, на который можно жить. А еще сказала её одну вещь, которую теперь Иден никогда не забудет: голос у тебя был и до них, просто ты решила, что его выдали по контракту.

♦ Через год Иден выпускает свой EP, записанный у Верны почти без денег, одна песня уходит в сериал. Получает диплом и подписывает контракт с небольшим независимым лейблом, который теперь тщательно читает и включает свои условия. В 2023 году выпускает полноценный альбом «Hudson Line» и играет свой первый тур: фургон, разогрев, залы на триста человек. В 2024 году получает номинацию на «Грэмми» как лучший новый артист, победу не выигрывает, но это не так важно. В 2025 году Верна уходит из жизни, что побуждает Иден к работе над новым альбомом, посвященному ей.

♦ Сейчас Иден Гарнер на подъеме своего карьерного пути. Два вечера подряд собранный Beacon Theatre в две тысячи восемьсот мест. На фестивалях слот в семь вечера, а не в одиннадцать. Забралась в третий десяток Hot 100 и она до сих пор не понимает, как. Интервью, телешоу, фотосессии. Её начинают узнавать на улицах, и к этому сложнее привыкнуть, чем казалось бы.

0

310

[indent] Уверен ли он? — переспрашивает Эйдан сам у себя, глядя на девушку снизу вверх с выражением человека, которому предложили прыгнуть с моста и спросили, хорошо ли он подумал. — Нет, ни разу. Но какая у нас альтернатива? Сидеть здесь и ждать, пока то, что скрежетало, придёт познакомиться поближе а я сегодня не в настроении для новых знакомств. Одного за вечер мне вполне достаточно, — он помигивает Стелле.

[indent] Она опускается на колени прямо на грязный бетон, и Эйдан на мгновение думает о том, что есть что-то неправильное в том, как легко эта девушка принимает решения, от которых зависит жизнь. Он видит, как подрагивают её руки, как она выравнивает дыхание, как собирает себя по кусочкам, и всё равно действует — быстро, точно, как человек, привыкший двигаться тогда, когда все остальные ещё думают. Он ложится, его затылок касается её бёдер, и это так странно и так интимно для двух людей, которые пятнадцать минут назад не знали о существовании друг друга, что Эйдан чувствует почти абсурдное желание рассмеяться.

Постараюсь. Знаешь, последний раз я так доверял человеку, когда мне было лет шесть и я прыгал с дерева в руки отцу. Надеюсь, ты ловишь лучше, чем он.

[indent] Её пальцы касаются его висков, и шутка умирает на губах, потому что прикосновение несёт в себе магию, странно заботливую, как ладонь матери на лбу больного ребёнка. Эйдан чувствует, как его собственная защита, что выстраивалась годами, слой за слоем, стена за стеной, начинает размягчаться по краям. Первый инстинкт, конечно, сопротивление, глухой животный страх пустить кого-то внутрь, но он заставляет себя выдохнуть и отпустить.

[indent] Она говорит ему закрыть глаза, и он закрывает.
[indent] Мир гаснет.

[indent] Сначала уходят звуки: скрежет, гудение печати, шорох крыльев птиц под потолком. Потом запахи, за ними ощущение бетона под спиной и тепла её рук на висках. Всё это отодвигается, словно кто-то медленно выкручивает громкость, и Эйдан остаётся один в темноте, которая дышит. Печать изнутри выглядит как архитектура, вывернутая наизнанку: собор без стен, где вместо колонн — потоки энергии, сплетённые в жгуты такой плотности, что от них исходит гул, ощутимый самой тканью сознания. Потоки переливаются холодным перламутрово-голубым светом, иногда вспыхивая багровым на изломах, и Хант понимает, что каждый из них это чья-то жизнь. Три потока — три жертвы. Их страх, их боль, их последние мгновения, переплавленные в строительный материал для этой конструкции.

[indent] Его мутит. Здесь нет тела, но что-то внутри переворачивается от осознания того, что он видит: чужие жизни, использованные как кирпичи. Он двигается вперёд, если можно назвать движением то, что происходит, когда у тебя нет ног. Скорее направляет внимание, и пространство откликается, разворачиваясь новыми слоями структуры. Чем глубже он заходит, тем плотнее становится энергия вокруг, тем сильнее давление на сознание, словно он погружается в воду и с каждым метром толща над головой становится тяжелее. Где-то далеко, на самом краю восприятия, он чувствует Стеллу — тонкую золотистую нить, которая тянется от него наверх, к свету, поверхности, живому миру, — и держится за это ощущение, как утопающий за верёвку.

[indent] Наконец он находит излом. Трещина в геометрии, место, где безупречная логика конструкции спотыкается и линии расходятся под неправильным углом, образуя зазор, такой тонкий, как волос, но достаточный, чтобы через него можно было разорвать весь контур. Нужно только дотянуться и потянуть. Он тянется, и печать, разумеется, это замечает. Древнее и равнодушное внимание, как взгляд океана на тонущего. Конструкция сжимается вокруг его сознания, потоки энергии меняют направление, закручиваясь в воронку. Эйдана затягивает вглубь с такой силой, что золотистая нить Стеллы натягивается до звона. Он слышит обрывки того, из чего печать построена: чей-то крик, оборванный на полувздохе, вкус крови во рту, который ему не принадлежит, запах лаванды, такой густой, что он забивает всё остальное, и под этим всем — холодное, деловитое намерение, спокойное, как движения мясника, который разделывает тушу.

[indent] Кто бы это ни создал, он знал, что делает. И делал это далеко не в первый раз.

[indent] Эйдан вцепляется в край излома сознанием, волей, всем, что у него есть, и тянет. Конструкция сопротивляется, потоки обжигают, и он чувствует, как его собственные воспоминания начинают расплываться по краям: лицо дочери, её смех, запах её волос после купания — всё это печать пытается забрать, использовать как топливо. Ярость, которая поднимается в нём от этого, горячая и слепая, оказывается достаточной, чтобы рвануть сильнее.

[indent] Излом расходится.

[indent] Контур лопается с беззвучным взрывом, похожим на то, как лопается барабанная перепонка: мгновение абсолютной тишины, а потом мир обрушивается обратно, весь и сразу, оглушительный и яркий. Но Эйдан этого уже почти не чувствует, потому что он где-то очень глубоко, там, где золотистая нить Стеллы — единственное, что отделяет его от тьмы, в которую он только что заглянул. Он пытается подняться, пытается зацепиться за свет, но тело не отвечает, мысли путаются, и последнее, что он осознаёт прежде чем темнота смыкается над головой — это то, что он тонет. Он знает, что где-то наверху чьи-то руки всё ещё держат его виски, что от них пахнет антисептиком и порохом, и что ему нужно вернуться,. Нужно выплыть.

0

311

http://upforme.ru/uploads/001b/86/13/2/654833.png

0

312

#2F2F2F плашка расти

0

313

dark-styleнадо выкладываться чаще,
но лень xD
еле собрала все за последние месяцы

https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/564983.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/216391.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/704384.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/471766.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/449321.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/321256.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/781119.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/724845.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/532968.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/335783.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/783547.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/39464.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/496452.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/321891.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/649198.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/370397.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/157704.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/329544.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/906622.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/636925.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/326517.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/262675.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/887887.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/315008.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/371767.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/286836.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/338468.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/425914.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/11489.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/71609.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/698017.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/763901.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/56347.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/159916.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/266297.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/302190.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/903761.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/348390.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/296420.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/314579.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/687901.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/981475.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/868854.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/121777.png https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/625603.png
https://upforme.ru/uploads/000f/09/5e/1434/136023.png

0

314

[indent] Placebo, монохромный период, все это Макс помнит, будто было вчера. На уровне ощущений: её комната на втором этаже, колючий рыжий ковёр под спиной, колонка на подоконнике, из которой Брайан Молко тянул что-то тоскливое и красивое. Гай сидел рядом, скрестив ноги, с красным ухом и свежей серёжкой в нем, которую Макс трогала кончиком пальца осторожно, почти не касаясь. — «Больно?» — «Не-а». Врал, конечно. Мочка была горячей и припухшей, Джармуш до сих пор помнит это тепло, хотя с тех пор этот палец подписал сотню контрактов, надел чужое кольцо и вообще разучился трогать что-либо просто так.
[indent] — Голдман, ты выглядел как сын бухгалтера, который заблудился на концерте Мэрнина Мэнсона, — говорит она, легко посмеиваясь грудным смехом, от которого у Гая всегда немного менялось лицо. Макс замечала. —  Героическая эпоха, — призадумавшись, она подхватывает бокал, загипнотизировано рассматривая его содержимое. Пузырьки в нём почему-то танцуют медленнее, чем в первом, хотя, возможно, замедлилась вовсе не газировка. Просто Макс немного расплылась в тепле бара и разговора, где каждое слово вдруг оказывается чем-то знакомым. Чем-то, что много лет пролежало в коробке и совершенно не изменилось. Сейчас она разглядывает все это с привкусом ностальгии, будто взобралась на чердак и предалась нахлынувшим воспоминаниям, позабыв обо всех делах.
[indent] — Представляю, как бы я заявилась в суд в гетрах сейчас, — она делает глоток. То, что по юности казалось офигенным, теперь с высоты прожитых лет воспринималось весьма комично. С лица Макс сходит улыбка.
[indent] Кэрол Линн Голдман.
[indent] Девушка повторяет имя про себя, и оно неожиданно ложится мягко. Кэрол. Погремушка в виде русалки. До полосатых гетр и мальчиков, которых Гай будет тихо ненавидеть только за то, что они дышат рядом с его дочерью, ещё целая жизнь. У Макс теплеет где-то за грудиной, в том месте, которое она обычно держит под замком. — Кэрол, — произносит она вслух. — Красивое имя. Она похожа на тебя? — Макс было сложно представить матерью себя, ровно также, как и Гая отцом. Но при виде того, как нежно он расплывается в улыбке счастья, рассказывая про свою новорожденную дочь, у девушки не остается сомнения, что друг будет для маленькой Кэрол лучшим в мире отцом.
[indent] Макс слушает пятня, прокручивая ножку бокала между пальцами, и конденсат оставляет мокрый след на деревянном столе, а она машинально рисует в нём линию, потом ещё одну, и это почти буква, но она стирает её ладонью прежде, чем та станет чем-то читаемым. — Я думаю у каждого из нас были причины, почему мы не позвонили друг другу. — Она смотрит на него прямо. У них разделились жизни, такое бывает. Затем Гай допускает осечку. Почти незаметную, но Макс замечает все. Она видит, как вопрос уже появляется у него на губах, почти слышит его... Интересно, что он собирался спросить? Может, про её работу — Гай всегда считал, что она слишком много работает. Или про кольцо. Может, он хотел спросить, счастлива ли она? Эта мысль почему-то кажется самой неприятной. Макс перебирает варианты почти машинально, как пункты договора: могла ли она представить, что они когда-нибудь встретятся снова? Думала ли она о нём? Сравнивала ли? Смотрела ли иногда на старые фотографии? Он мог бы спросить её о чем угодно. Раньше всегда так делал и не находилось ни единого препятствия, чтобы о чем-то смолчать. Он мог бы спросить, любила ли она его тогда. Или любит ли сейчас. Макс на секунду задерживает взгляд на его лице и понимает, что вот этого вопроса она действительно не хочет слышать. Не здесь, не сейчас, не на втором коктейле, не когда у него дочь, а у неё кольцо в кармане, — не сейчас, повторяет она себе, берёт бокал и пьёт, а пузырьки щекочут нёбо, как маленькие неозвученные «да».
[indent] А потом его «нет» падает на стол между ними, как камень в воду. Нет, он не любит Пэм. Макс слушает про увлечение, которое стало ловушкой, про беременность, про мечту чужой женщины, которая постепенно превратилась для него в клетку, и чувствует, как по спине поднимается жар. Медленный, густой, совершенно не имеющий отношения к джину. Гай говорит «не люблю, хотя должен бы», и Макс слышит собственные мысли его голосом, потому что это ведь и про неё тоже, это ведь её слова, только она их ещё не произносила вслух. Между его «нет» и её невысказанным «нет» расстояние меньше ширины этого стола. Гай складывает салфетку, пальцы двигаются механически. Макс делает то же самое со своей прядью, накручивает её на палец, распускает, снова накручивает. Два человека, которым совершенно некуда деть руки. Он говорит про Кэрол — про обстановку, лица, развитие, про то, что бросил курить, — и голос его становится другим, не тем голосом, которым он говорил «не люблю», а тем, которым сказал «самое большое счастье». Джармуш все складывает в голове и понимает: дочь — единственное, что в его жизни стоит на фундаменте, а не на авиарежиме. И ей одновременно больно и хорошо от этого знания, потому что Гай Голдман, непутёвый, самонадеянный, ленивый Гай Голдман, оказался способен на безусловную любовь, — только не к той женщине, которая этого ждала.
[indent] Макс допивает второй French 75, на дне остаётся мутная капля с привкусом лимона и чего-то горького, чему нет названия.
[indent] — А ты изменяла ему?
[indent] Вопрос приходит как пощёчина — не больно, но горячо, и щека горит ещё после того, как рука убрана. Макс смотрит на Гая, и на секунду у неё просто нет подходящего выражения лица. Только глаза — расширенные, синие, слишком открытые,  а потом лицо возвращается, и на нём то выражение, которое Гай, вероятно, видел только однажды: когда ей было пятнадцать и она упала с велосипеда, секунду лежала на асфальте, не понимая, что болит и болит ли вообще.
[indent] — Нет, — говорит она. И это правда. Технически, юридически, по всем пунктам — правда. Она берёт салфетку, что лежит рядом с его оригами, и начинает рвать край тонкими полосками. — Но был момент, — говорит она тише, пока её пальцы останавливаются. — Был поздний, затянувшийся корпоратив. Ну, знаешь, из тех, где после полуночи галстуки развязаны, и границы — тоже. И был коллега, мы работали вместе над одним проектом, ничего особенного. Обычный рабочий контакт. В какой-то момент мы оказались на балконе одни. Он стоял близко, и я знала, что он сейчас наклонится. Я знала, что могу отступить. И я… — она делает паузу и продолжает снова рвать салфетку. — Не отступила. Я не дала ему себя поцеловать, но  поняла, что чувствую. Что я что-то чувствую. Впервые за чёрт знает сколько времени чувствую что-то настоящее, живое, пульсирующее, прямо здесь, — она касается пальцами ключицы, лёгким жестом, почти невесомым, — и это меня напугало больше, чем сам поцелуй, которого не было. Потому что если чужой человек после двух бокалов вина может разбудить во мне то, что человек, с которым живу несколько лет, не будил ни разу, — значит, дело не в коллеге. Дело во мне.
[indent] Официант приносит третий коктейль, Джармуш берёт его сразу. Первый глоток получается слишком длинным, жадным, совсем не элегантным. Не похожим на неё или, может быть, именно на неё. На ту, которая стояла на балконе и две секунды не отступала. Она выдыхает: — Я не изменяла, но поняла, что способна на это. При определённых обстоятельствах, с определённым человеком. И с тех пор не знаю, что делать с этим знанием.
[indent] Образовывается тишина. Бар продолжает жить вокруг них: звякают стаканы, кто-то смеётся у стойки, из динамиков играет хриплый, почти сонный джаз. Макс откидывается на спинку стула. Третий коктейль наконец делает своё дело, в голове появляется лёгкая, чуть покачивающаяся невесомость, и мир становится мягче по краям. Слова тоже. Она смотрит на Гая. На его руки, которые всё ещё складывают салфетку, на губу, которую он закусил, когда говорил «зато честно». На глаза, которые чего-то ждут.
[indent] — Знаешь что, Голдман, — говорит она ровным тоном, но в уголках губ кроется тень той улыбки, от которой невозможно понять, шутит или нет, играет или нет, и в этом состоит весь её фокус. Она наклоняется чуть вперёд, прядь золотистых волос падает на щёку, и она не стремится её убрать. — Мне кажется, мы с тобой исчерпали лимит правды на сегодня. Может, пора перейти к действиям?

0

315

[indent] Она слушала его и ждала боли.

[indent] Ждала, как ждут удара, уже увидев замах: заранее сжавшись и предугадывая, в какое место придётся. Вот он, тот самый момент, к которому её готовила вся прошлая жизнь: счёт, что неизбежно приходит за хорошее, подвох, спрятанный на дне даже самых тёплых слов. Миша тянул своё «ну-у-у», ерошил волосы, жал плечами, ронял «я тебе не гожусь» и «не считаю себя тем, с кем верят в светлое будущее», и всё это складывалось в аккуратный, обёрнутый в заботу выход. Любая прежняя Диана уже была бы на середине этого выхода, уже пятилась бы обратно за дверь, в которую только что вошла, уже говорила бы «ты прав, забудь, меня занесло». Инстинкт был наготове. Тело знало это движение наизусть, как дорогу домой в темноте.

[indent] Вот только только удар не пришёл. Хотя вернее будет сказать, что удар её совершенно не задел. Диана нащупала внутри то самое место, где ему полагалось разорваться, старый синяк под рёбрами, привычную точку, куда всегда било, но там оказалось пусто. Боль, отрепетированная за годы до последней ноты, не заполнила отведённого ей объёма. Диана стояла, ожидая знакомого обвала, той ледяной волны, что всегда смывала её и уносила прочь, — и обвала не было. Она прислушивалась к себе с чем-то вроде удивления, ощупывала свою реакцию, как карман, в котором должны быть ключи, и не находила там ничего из прежнего. Должно было ранить, но совсем не ранило. Было совсем другое, чему она пока не знала имени, и это другое тихо подсказывало: он ведь не отказал. Тело, которое всегда всё понимало первым, отказалось читать его слова как «нет».

[indent] Янчар наконец посмотрела на Мишу по-настоящему. На то, как он отводит взгляд, как усмехается в сторону, как топчется на месте и подбирает слова, будто те кончились в самый неподходящий момент. И узнала эту музыку, узнала мгновенно, всей кожей, потому что сама играла её десять минут назад, нота в ноту. Он не отказывал. Он боялся. Он делал сейчас ровно то же, что делала она: возводил стену и называл её честностью, подсовывал ей выход, чтобы не оказаться тем, кто останется и будет отвечать. Двое на разных берегах одной подмёрзшей реки, и каждый уверен, что стоит шагнуть на лёд и тот проломится.

[indent] — Я знаю, что ты делаешь. Ты сейчас делаешь то же самое, что делала я, — сказала она тихо кивнув, и в голосе не было упрёка, только понимание. — Слово в слово. Я отговаривала себя от тебя, а ты теперь отговариваешь меня от себя. И оба мы думаем, что это забота, а на самом деле это... просто страшно. Да, нам обоим страшно.

[indent] Их руки снова соприкоснулись, вскользь, костяшками, и Диана на этот раз не позволила касанию оборваться.
[indent] — Мне кажется омут — это когда шаг делается вслепую, не разбирая, что внизу. И я только что призналась тебе, что не умею доверять, что внутри всё разбито, что мне нужно время. Я продумываю и опасаюсь, но иду к тебе с открытыми глазами, медленно, до дрожи боясь каждого шага. Не путай это с опрометчивостью. Сейчас — это самое трезвое, что я делала за долгие годы.

[indent] Диана замолчала на миг, и перед глазами сами собой пронеслись все прошлые месяцы, все до единого, прожитые с ним бок о бок. Общая посуда, его футболки, в которых она спала, её крем на его полке, который он так ни разу и не убрал. Завтраки, которые были самой приятной частью обычного будничного дня. Будильник в семь утра, хлопок входной двери, запах его чёрного, как смоль, кофе. Четыре месяца под одной крышей, и ни единого раза за всё это время он не сделал ей больно. Не повысил голоса, не потянул на себя, не забрал ни кусочка. Не было счёта. Не было подвоха. Она всё ждала, когда хорошее обернётся ловушкой, а оно так и оставалось просто хорошим, тихим, надёжным, и это одно должно было сказать ей всё ещё месяц назад, если бы она умела слушать не только свой страх.

[indent] А ещё был тот танец. Диана позволила себе вспомнить его весь, целиком, впервые не запрещая себе. Как их вытолкнули в общую кучу тел, как Миша смешно дёргал плечами, изображая, что не умеет, как она смеялась в голос. Как музыка сменилась на медленную, вязкую, и надо было либо разойтись, либо остаться, и они остались. Его рука на её пояснице, его дыхание у её виска, удары его сердца, которые она считала своей грудью. В той темноте они оба на несколько минут забыли обо всём: о её прошлом, о её стенах, о заклинании «друзья», о тонком льде, — и просто были собой, двумя людьми, которых вело чистое, ничем не отравленное желание и то доверие, которое не спрашивает разрешения и не требует доказательств. Она первая подняла лицо, поцелуй тогда вышел сам собой. Это было куда честнее всех слов.

[indent] Девушка сглотнула, и твёрдо заговорила дальше, потому что это было важнее всего остального:

[indent] — Ужаснее всего, когда за тебя пытаются решить, как было бы тебе лучше. Максим всегда знал, что якобы лучше для меня, чего я стою, кто я и во что мне не стоит ввязываться, он всю дорогу выбирал за меня, пока не решил, что полностью мной управляет. А ты сейчас пытаешься уберечь меня от себя, потому что боишься сделать больно. Это полная противоположность. Тот, кто ломал меня, не замечал, что ломает. А ты стоишь тут и отговариваешь меня от собственного счастья, лишь бы я, не дай Бог, не ушиблась. Так не поступают те, кто способен разрушить. Дай мне самой решить, стоишь ли ты риска. — Диана улыбнулась, поглядывая себе под ноги. Тротуар уходил вперёд, в мягкий разлив фонарей, снег похрустывал под ногами, город вокруг молчал, будто нарочно оставяя их вдвоём с этим разговором. Диана чувствовала себя всё так же — будто шагнула с обрыва в темноту, не зная, что там, внизу, вода или камни. Прыжок был совершён, отменить его было нельзя. Но теперь, стоя перед ним, слушая, как он путается и боится ничуть не меньше её, она вдруг поняла: они оба настоящие. И боятся разрушить то ценное, что успели обрести за последнее время.

[indent] — Я выпросила себе время, — сказала она уже мягче, отпуская наконец всю напряженность. — Могу дать его и тебе. Давай не будем решать всё сегодня, на этом морозе, второпях. Мне и не нужно сегодня. Просто я больше не хотела молчать о том, что чувствую. — Глядя ему в лицо, она сделала то, на что не решалась всю дорогу: не дожидаясь случайного касания, сама нашла его руку и взяла её, переплетя пальцы, как тогда, той ноябрьской ночью после подростка с щенком, только теперь это не было похоже на случайность. — Пусть все идет так, как оно идет.

[indent] Она замолчала, держа его за руку посреди пустой заснеженной улицы, и ждала что он сделает с этой этой распахнутой настежь честностью, которую уже нельзя было ни спрятать, ни забрать назад. Ей просто было хорошо с ним именно таким, какой он есть.

0

Быстрый ответ

Напишите ваше сообщение и нажмите «Отправить»


Рейтинг форумов Forum-top.ru



Вы здесь » forum test » чердак с хламом » хлам одинокого админа


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно