пост от Джеймса
— Она что, серьезно не выходила из твоего дома несколько месяцев? — прошипела Рори, единственный человек в госпитале, знающий о том, кто такой Джеймс. Она затащила его в кладовку для медикаментов, где часто уединялись парочки, не способные дотерпеть до конца смены. (читать дальше)
зима 2023, эдинбург, шотландия
городская мистика, расы
Вверх Вниз

forum test

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » forum test » чердак с хламом » хлам одинокого админа


хлам одинокого админа

Сообщений 151 страница 173 из 173

1

151

[indent] Майский Кетчикан в девятом часу вечера — это когда солнце забывает уйти, повисает над проливом рыжей монетой, и свет становится таким густым, медовым, неправильным, что хочется зажмуриться, потому что красиво, а красиво, значит больно, а больно она сейчас не может, не имеет права, не влезает в график. У Нелл четырнадцатый час рабочего дня. Она это знает, потому что в 5:13 утра, когда тело выбросило её из сна, как механизм, который разучился ломаться, она открыла почту и с тех пор не закрывала — ни почту, ни себя. Количество кофе: семь чашек. количество звонков: двадцать два. Один неприятный: поставщик из Сиэтла, решивший, что женщина не читает приложения к договорам. Нелл прочитала, нашла пункт 7.3, позвонила, произнесла три предложения таким голосом, после которого люди обычно просят прощения или вешают трубку. Он попросил прощения.
Рэй свалился с температурой во вторник, и вот теперь четверг, и это значит у нее за плечами две смены на ногах, два дня, когда каждый вопрос продавцов летит в неё, как мяч в стенку, и нужно отбивать, отбивать и не думать о том, что стенка давно треснула. Заказ Фишера был крупный, один из тех, ради которых Рэй обычно сам едет на пирс, жмёт руки, шутит про погоду и клёв, делает всё то, что Нелл пока не научилась делать с правильным лицом. Рэй умеет говорить с рыбаками так, будто сам родился с удочкой в руке. Нелл умеет говорить с рыбаками так, будто изучала их по учебнику, собственно, что оно так и было. Три месяца зубрёжки, названия, калибры, типы лески, разница между джигом и воблером, между троллинговой катушкой и мультипликатором, и она до сих пор иногда путает спиннербейт с баззбейтом, но уже не краснеет, потому что разучилась, вместе со многим другим.

[indent] Она ведёт пикап сама, старый форестер Грега, который пахнет как Грег, хотя на самом деле уже нет. Запах выветрился где-то в марте, и она этого не заметила, а потом заметила, что не заметила, и это было хуже, чем если бы запах просто исчез. Пикап идёт по Стэдмен-стрит к порту, за ней тянется фургон компании, белый, с логотипом, который Грег рисовал сам на салфетке в ресторане, там якорь, скрещённые удочки, шрифт, что дизайнер хотел поменять, а Грег сказал — нет, он же хороший, правда? — и Нелл сказала — правда, хотя шрифт был ужасный, но Грег улыбался, и шрифт стал прекрасным. Так это работало.

[indent] Она паркуется у причала, глушит двигатель, и наступает тишина, такая кетчиканская, которая не бывает полной. Вода бьёт о сваи, где-то орут чайки, скрипит чей-то трос, но для Нелл это всё равно тишина, потому что в тишине нет голосов, которые нужно слушать, вопросов, на которые нужно отвечать, и можно на секунду перестать быть Хелен Прескотт, владелицей сети рыболовных магазинов и вдовой, той женщиной, которая теперь все это держит. Она сидит в машине лишние тридцать секунд. Трогает шнурок на шее, под рубашкой — камень, тёплый от тела, незаметный, необходимый. Привычка, ставшая ритуалом: проверить, что оберег на месте, что ничего не вылезет из углов, что Грег, тот Грег, с запавшими глазами, в больничной рубашке, останется за стеклом, где ему и место. Затем она выходит. Её обдает холодным воздухом с привкусом соли и дизеля, касается лица, и Нелл ловит себя на том, что чувствует. Прохладу, влагу. Мелочь, но после двух лет, когда мир был за стеклом, каждое тактильное ощущение — маленький подарок, который она не просила и не знает, куда девать.

[indent] Фургон уже разгружают. Парень-водитель по имени Кевин, девятнадцать лет, добросовестный, но медленный, таскает коробки на пирс, и Нелл проверяет накладную — позиция за позицией, потому что так делал бы Рэй. Троллинговые удилища, шесть штук. Даунриггеры. Катушки, три типа. Сети, буи, ящики для снастей. Эхолот, отдельная коробка с пометкой «хрупкое», которую Кевин несёт так, будто внутри бомба. Всё здесь. Всё правильно. Нелл ставит галочки механически, ручкой, которая по привычке всегда за ухом, — юристка до мозга костей, даже когда продаёт крючки.

[indent] Она поднимает голову, когда слышит уверенные шаги по причалу. Гринч Фишер. Грант Хеймич Фишер, если по накладной. Голос она знает, по телефону он говорил спокойно, конкретно, без лишних слов. Он был одним из тех клиентов, с которыми легко иметь дело, потому что они знают, чего хотят, и не путают вежливость со слабостью. Лицо она видит впервые. Моложе, чем она представляла по голосу. Лет тридцать пять, может чуть меньше, тёмные волосы, загар не курортный, а рабочий, куртка береговой охраны на плечах.

[indent] — Мистер Фишер? — её голос звучит ровно, собранно, именно так, как ей нужно, без трещин. — Нелл Прескотт. Мы с вами говорили по телефону. Рэй приболел, так что сегодня я за него, хотела убедиться, что всё по заказу, — она протягивает руку, рукопожатие выходит твёрже, по-деловому, как её научил отец в четырнадцать лет. — Вам нужно расписаться, — в накладной против последней позиции стоит ровная зелёная галочка, и всё в порядке, всё на месте, кроме того, что не на месте уже четыре месяца.

0

152

[indent] Такси пахло ванильным освежителем и чужой жизнью. Диана сидела на заднем сиденье, смотрела на мелькающий за окном Чикаго: мокрый, сентябрьский, с тротуарами, усыпанными пожелтевшими листьями, которые никто не убирал, — и набирала сообщение. "Еду к сестре, кафе в Уикер-парке. Не теряй."

[indent] Палец завис над кнопкой отправки. Диана смотрела на текст и думала: зачем она это пишет? Миша не спрашивал, куда она идёт. Не просил отчитываться. Не ждал от неё координат и расписания — это делал другой человек, и она три года строчила отчёты о каждом шаге, потому что не-ответ означал допрос на кухне. Миша был человеком, который бросал ключи на тумбочку не глядя и ел её еду с набитым ртом, не спрашивая ничего. И всё-таки, думала Янчар, правильнее обозначить. Не для контроля. Для... уважения. Для того, что между ними сложилось за эти недели — негласного, неназванного, состоящего из утренних завтраков, вечерней тишины и дивана, на котором их плечи иногда соприкасались. Она живёт в его доме. Он имеет право знать, где она. Диана решительно отправила смс и убрала телефон, переведя взгляд снова в окно. Вздохнула. Ей предстоял непростой разговор с сестрой, которая не понимала, почему сестра живет где-то и не говорит где. Избегает встреч и говорит загадками.

[indent] Небольшое кафе с кирпичными стенами, меловым меню над стойкой и запахом свежей выпечки, встречал своим уютом и простотой. Одно из тех мест, которые Диана любила раньше — до Макса, до кювета, до больницы. Мест, где можно сидеть с чашкой в руках и ни о чём не думать. Мила была уже внутри за угловым столиком, с латте и телефоном в руке, который она отложила, едва увидела сестру. Поднялась и бросилась навстречу, осторожно обняла, но крепко, по-милиному, всем телом, как обнимают люди, которые боялись, что больше не смогут.

[indent] — Ты выглядишь лучше, — сказала, отстранившись и изучая Дианино лицо с пристрастием младшей сестры, которая давно назначила себя старшей. — Синяки почти прошли. И глаза другие, живые.
[indent] — Это называется "сон больше четырёх часов", — Диана улыбнулась, — рекомендую.

[indent] Они сели, заказали кофе и булочки. Впервые за долгое время разговор был нормальным, не про больницу, не про Макса, не про переломы и страховые. Мила рассказывала про цветочный магазин, про хозяйку, которая разговаривает с розами по-испански, про клиента, который каждый вторник покупает один подсолнух и никогда не говорит кому. Диана смеялась по-настоящему, той лёгкостью, которую тело вспоминало постепенно, как забытый язык.
Мила осторожно спросила про то, где сестра сейчас живет, Диана ответила коротко: всё хорошо, живет у знакомого, он почти всегда на работе, она дома, они почти не пересекаются. Нет, ничего такого. Нет, правда. Мила подняла бровь и ничего не сказала, что означало, что она сказала всё.
[indent] Прошло минут пятнадцать, нормальных, тёплых, сестринских минут.

[indent] А потом дверь кафе открылась, и мир сжался. Диана не видела его, но почувствовала. Как в больнице, когда голос из коридора прошёл по позвоночнику раньше, чем дошёл до ушей. Тело среагировало первым: спина окаменела, пальцы, державшие чашку, сжались сильнее, дыхание остановилось на полувдохе. Макс  шёл к их столику уверенной походкой с лицом человека, который пришёл на назначенную встречу. Не случайно. Он знал, где. Он знал, когда.
Диана перевела взгляд на Милу. И увидела. Мила не удивилась. Мила смотрела на сестру чуть виновато, с тем выражением, которое младшие сёстры носят, когда знают, что натворили, но верят, что из лучших побуждений. Её пальцы теребили салфетку, губы приоткрылись для объяснения, которое уже не имело значения.
[indent] — Дианка, подожди, он просто хочет поговорить, он сказал, что вы поссорились и...
[indent] — Мила.
[indent] Одно слово. Тихое, ровное, как захлопнувшаяся дверь. Мила замолчала. Макс остановился у столика. Безупречный, как всегда. Пальто, шарф, запах одеколона, от которого у Дианы свело желудок. Он улыбнулся мягкой, обеспокоенной улыбкой, идеально откалиброванной для публичного пространства. Для кафе с кирпичными стенами и меловым меню. Для сестры, которая уже почти поверила.
[indent] — Привет, Ди. Я просто хочу поговорить. Пять минут.
[indent] Диана не улыбнулась. Не встала. Не вжалась в стул, и это было для неё чем-то новым, потому что два месяца назад она бы вжалась. Она смотрела на него прямо, с лицом, на котором не было ни страха, ни ненависти, ни той привычной покорности, которую он принимал за любовь. Только усталость. Бесконечная, тяжёлая усталость от человека, который не умеет слышать «нет».
[indent] — Мне нечего тебе сказать, Макс.
[indent] — Диана, пожалуйста. Я знаю, что был неправ. Я хочу...
[indent] — Ты хочешь, — она перебила, и голос был сухим, как бумага. — Ты всегда что-то хочешь. А я — не хочу. Мы закончили этот разговор. Месяц назад.
[indent] — Ты даже не дашь мне шанса объясниться?

[indent] Образовалась зловещая пауза. Глаза Милы метались от одного к другому. Макс стоял, и Диана видела, как под идеальной маской что-то дёрнулось, быстро, на долю секунды. Раздражение. Такое привычное, такое знакомое, как шрам, который чешется перед дождём. Он взял себя в руки мгновенно, но она заметила. Она всегда замечала.
[indent] — Где ты живёшь? У меня дома половина твоих вещей. Я могу привезти.
[indent] — Выброси.
[indent] — Диана.
[indent] — Если они так тебе мешают, то выброси, — повторила она. И это слово стоило ей больше, чем он мог себе представить. Три года жизни, упакованные в коробки, которые она так и не забрала. Одежда, книги, блокноты с рисунками, зимняя куртка, которая ей сейчас пригодилась бы больше, чем Мишина. Всё это — там, в его квартире, как заложники, которых он держал не потому что нужны, а потому что они были поводом. Она не хотела их выбрасывать, совсем не хотела. — Я могу забрать их, — вклинилась Мила и тут же получила хлесткий взгляд Максима в свою сторону. Взгляд, который никому не понравится.
[indent] — Ты живёшь у нового парня? — голос стал тише, опаснее. На полтона ниже, Диана знала эту тональность, как знают мелодию, от которой хочется закрыть уши. — Кто он? — ревность стирала все красивые маски с его лица.
[indent] Она повернулась к сестре, та сидела с расширенными глазами, теребя салфетку в клочья, и Янчар видела, как до неё что-то доходило. Медленно, по кусочкам, как свет проникает в комнату, когда открываешь шторы рывком. Это не обычная ссора двух влюблённых. Это что-то другое.
[indent] — Мила, — Диана говорила спокойно, хотя внутри всё горело. — Ты не знаешь всего. Я расскажу тебе как-нибудь, — она встала, оставила на столе купюру за заказ. — В следующий раз я с удовольствием встречусь с тобой. Наедине.
Последнее слово она произнесла, глядя на Макса, чтобы он услышал это отчетливо. Мила открыла рот и закрыла, просто кивнув. В её глазах стояли слёзы, и Диана знала, что вечером будет долгий разговор по телефону, со слезами и "прости, я не знала и я думала", — и она простит, потому что Мила не виновата. Макс умел говорить так, что люди верили. Диана развернулась и пошла к двери. Прямая, ровный шаг. Руки не дрожат, пока не дрожат, потому что тело держит себя из последних сил, зная, что за дверью можно будет разбиться на множество мелких осколков.
[indent] — Диана,  — его голос за спиной нервировал, он шёл следом. шаг за шагом. Ну конечно, Макс Гордон не стоит на месте, когда от него уходят. Она обернулась на пороге. Ветер с улицы ударил в лицо — холодный и отрезвляющий.
[indent] — Не иди за мной, Макс.
[indent] — Нам нужно...
[indent] — Нет. Мне не нужно. Я предупреждаю по-хорошему, не иди за мной.
[indent] Жёлтое такси стояло у тротуара, случайное, предназначенное кому-то другому. Диана подняла руку, и водитель кивнул, она воспользовалась ситуацией, открыла дверь, быстро села, и только после того, как захлопнула дверь, назвала адрес. Такси тронулось, в зеркале заднего вида остался силуэт Макса на тротуаре.

[indent] Диана откинулась на сиденье и закрыла глаза. Сердце колотилось так, что казалось слышит даже водитель. Так неистово, так громко, как будто внутри грудной клетки кто-то пытался выбить дверь. Рёбра отозвались тупой болью, напоминая, что они ещё помнят, как недавно срастались. Руки тряслись, она сжала их в замок на коленях. Она больше не поведется. Она больше не так напуганная девушка, которая каждый вечер раздумывает об уходе, но не решается на радикальный шаг. Та Диана сказала бы "всё хорошо", осталась бы за столиком, выслушала бы пять минут, и десять, и тридцать, и вернулась бы домой — к нему.
Эта Диана — встала и ушла. Сказала "нет". Не повелась на уловки. Телефон завибрировал, но Диана не решилась взглянуть на экран, ей требовалось успокоиться. Сейчас ей требовалось глубоко дышать. Просто дышать. Досчитать до десяти, а лучше до тридцати. и выпить валерьянки, когда вернется домой.
[indent] Домой.
[indent] Она поймала себя на этом слове и не стала его мысленно поправлять.

0

153

[indent] Макс Джармуш снимает кольцо где-то между трапом и рукавом, машинально, как снимают резинку с волос. Безымянный палец на левой руке секунду помнит тяжесть, потом забывает, и кольцо соскальзывает в карман пальто, туда, где уже лежат посадочный талон, мятная жвачка и, кажется, чек из Whole Foods двухнедельной давности, потому что Макс Джармуш может выиграть корпоративный спор на триста миллионов, но не способна вовремя вычистить карманы. Палец голый, бледный, с тонкой вмятиной, и если кто-нибудь спросит, она скажет, что забыла дома. Если спросит мама — скажет, что отдала на чистку. Если спросит отец... а отец не спросит, потому что Роберт Джармуш замечает прецеденты, а не безымянные пальцы, и Макс невольно благодарна ему за это. Илая остался в Нью-Йорке. В их квартире среди мебели, которую они выбирали вместе и которая теперь кажется Макс чужой, как номер в хорошем отеле, где всё продумано, всё на месте, и ничего не трогает. Она сказала ему, что хочет побыть с семьёй. Он сказал "конечно", и в его голосе звучало искреннее понимание и принятие, такое, что Макс чуть не закричала. Её план был прост: долететь, доехать, переступить порог родительского дома и не расплакаться от запаха маминой запеканки, потому что запеканка означает, что её всегда ждут в родном доме. 

[indent] Пара часа в воздухе. Женщина на соседнем кресле лет пятидесяти, с бирюзовыми серьгами и загаром из солярия рассказывала про внука, или про ремонт, или про внука, который делает ремонт. Макс не уловила, потому что кивала и угукала с тем безупречным автопилотом, который вырабатывается у юристов после третьего года корпоративных ужинов, где нужно слушать чужие истории про гольф, как будто это самое захватывающее, что с тобой случалось. "Ага. Да что вы. Надо же. Правда? Ну надо же." Женщина была довольна, Макс была далеко, где-то между стыком стен и потолка в нью-йоркской квартире, где она лежала неделю назад, глядя на трещину в штукатурке, и думала: я не люблю этого человека. Не "разлюбила", нет, Макс наконец-то честна с собой, она поняла, что любила Илая так, как любят правильное решение. Логично, обоснованно, с хорошими перспективами роста. Пятилетний бизнес-план вместо бабочек в животе, полтора года назад это казалось зрелостью, а теперь кажется приговором.

[indent] Эскалатор несет её вниз. Чемодан на колёсиках послушно ползёт следом, Макс думает отом, как скажет маме. По телефону не решилась — Лорен Джармуш умеет молчать так, что по телефону это молчание весит тонну, а вживую хотя бы можно увидеть её глаза. Макс репетирует формулировки с профессиональной дотошностью, подбирая слова, как подбирает пункты контракта, чтобы не соврать, но и не сказать слишком многого, чтобы оставить пространство для манёвра. Макс Джармуш всегда оставляет пространство для манёвра, даже когда манёвр — это просто не расплакаться в аэропорту.
[indent] — Макс!
[indent] Мужской голос окликнул её или кого-то другого? Это же аэропорт в самом деле. Но голос повторил её имя и показался ей знакомым, прошел по краю сознания и соскользнул, как вода по стеклу. Она знала, что её никто не встречает, поэтому пошла дальше. Голос прозвучал ближе и громче. Как будто имя дёргают за рукав, заставляя обернуться, и она оборачивается. Рука на её запястье, и Макс вздрагивает — карие, тёплые глаза с фирменной искрой в уголках, которые она узнала бы на любом расстоянии, в любом аэропорту мира, эти глаза смотрят на неё так, будто она и есть подарок, о котором не просили.

[indent] Это Гай. Её Гай, настоящий, в аэропорту Нового Орлеана, с двумя чемоданами и улыбкой на всё лицо. Макс чувствует, как что-то туго стянутое внутри, сведённое в узел на протяжении последних месяцев вдруг отпускает. Он наклоняется, охотно отвечая на объятия, и чувствует, как ладонь парня касается её волос. Макс на секунду закрывает глаза, уткнувшись лицом ему в плечо, ровно одна секунда, которую она себе позволяет, прежде чем включиться обратно, прежде чем стать снова Макс-которая-в-порядке.
[indent] — Голдман, — говорит она, отстраняясь, и голос чуть хрипит, но она уже улыбается, — следишь за мной?
[indent] Он говорит про эскалатор, про волосы, и Макс машинально трогает прядь, непривычно светлую, и вот оно, она видит, как он смотрит, и это тоже узнаваемо, это а/так в его стиле, этот взгляд, в котором восхищение даже не пытается притвориться чем-то другим. — Нравится? — спрашивает она, и тут же, не дожидаясь ответа: — можешь не отвечать, тебе всегда нравятся блондинки!

[indent] Стеклянные двери разъезжаются, впуская Гая и Макс в родной город. Воздух снаружи влажный, тёплый, по-новоорлеански мягкий, пахнущий выхлопом и чем-то цветочным, чем-то живым.
[indent] — Это Молли виновата, — Макс продолжает тему волос, посвящая друга в историю своего преображения. Её руки жестикулируют, потому что Макс не умеет рассказывать без рук, это генетическое. — Молли Чен, мы с ней в одном отделе. Она пришла после выходных с новой прической, называется платиновый боб, и получила охапку комплиментов, "о боже, Молли, ты потрясающая", а у меня такое лицо, — она показывает лицо, серьёзное, с прищуром, — как будто я изучаю улику. И я думаю: а почему нет? Всю жизнь каштановые волосы, так предсказуемо. Я записалась в тот же салон в тот же вечер. Стилист спросил, уверена ли я, я ответила: "Нет. Делайте!" — она смеётся, — знаешь, сколько времени на это ушло? Шесть с половиной часов! Я прочитала весь New Yorker на телефоне и два раза чуть не сбежала, но сбежать с фольгой на голове — это не тот выход, который я была готова совершить.

[indent] Гай предлагает "Хайдаут", и Макс слышит в этом предложении свой шанс на спасение. Не домой. Не к вопросам. Не к маминому молчанию и голому пальцу, который мама заметит в первую же секунду. Макс достаёт телефон, набирает маму, и голос её звучит легко, почти беззаботно, быть может, лучшая роль, которую она сыграла за последний год.  Она оставляет сообщение на её автоответчик. — Мам, привет, я села, всё хорошо. Слушай, я задержусь немножко, встретила Гая в аэропорту, представляешь? Да, Голдмана. Мы посидим где-нибудь, я буду к ужину. Или к позднему ужину. Целую.

[indent] Она убирает телефон и поворачивается к Гаю, в глазах мелькает настоящее озорство, как в детстве. — Ну, Голдман, — говорит Макс, поднимая руку, и жёлтое такси уже перестраивается к обочине. Внезапно весь этот день необъяснимо, без всякого плана, стал чуточку лучше и легче. — Вези меня пить коктейли. Расскажешь, от чего ты сбежал, я расскажу, от чего сбежала я. Как в старые добрые.
[indent] Такси останавливается, Макс открывает дверь, и прежде чем сесть, оглядывается на Гая через плечо, движение, от которого золотистые пряди рассыпаются по спине, и подмигивает. — Ты угощаешь.

0

154

http://upforme.ru/uploads/001b/86/13/2/746312.png
https://upforme.ru/uploads/0017/fe/78/3/922216.png https://upforme.ru/uploads/0017/fe/78/3/985728.png

0

155

[indent] Дома было тихо.
[indent] Диана закрыла дверь, повернула замок дважды, как делала каждый раз, когда оставалась одна, и прислонилась спиной к двери. Выдохнула. Коридор. Знакомые стены, которые на нее не давят. Вешалка, тумбочка, ключи, полутьма сумерек. Здесь все было безопасно. Её тело ещё держало себя в режиме "все нормально", хотя нормальным все не было с того момента, как Макс шагнул к столику в кафе. Но она уехала, она не стала слушать, она сказала "нет". Она села в такси. Она здесь, в безопасности.
[indent] Янчар сделала несколько глубоких вдохов и выдохов, затем прошла в комнату и переоделась. Домашняя футболка — Мишина, свободная, доходящая до середины бедра, которую она взяла из стопки чистого белья в первый день и так и не вернула. У нее было совсем мало вещей, но перспектива вновь встречаться с Максом, чтобы забрать свои вещи из его дома, вгоняла в ужас. В майке Миши было спокойнее. Глупо, необъяснимо, но спокойнее, как в детстве, когда натягиваешь одеяло на голову и веришь, что стены из ткани могут защитить. Прошло еще какое-то время, которого девушка не заметила, занимаясь рутиной. Телефон мигнул, это был Миша с коротким посланием, в котором значилось, что Диане не стоит его сегодня ждать. Она занесла палец для ответной реакции в виде эмоджи, но не успела отправить сообщение, как в дверь раздался звонок.
  [indent] От неожиданности все тело вздрогнуло, как от удара тока. Короткий, резкий звук, от которого сердце подлетело к горлу и застряло. Диана замерла, сидя на диване, не двигаясь и не дыша, глядя в сторону прихожей, как будто дверь могла стать прозрачной от взгляда. Наступила тишина... Секунда, две, пять. Это не мог быть Миша, он только прислал ей смс о том, что сегодня не вернется домой. Может быть, ошиблись квартирой. Может быть, соседи. Может быть... Звонок повторился, на этот раз более длинный, передающий свою настойчивость. За ним последовал стук, совсем не вежливый, не костяшками пальцев, а кулаком, таким тяжёлым и злым, от которого дверь отозвалась утробным гулом. Решительно встав, Диана последовала к двери, ноги ощущались немного ватными, и каждый шаг до двери давался так, будто пол стал жидким. Она подошла, медленно и осторожно наклонилась к глазку, как наклоняются к краю обрыва, зная, что внизу что-то, на что не хочется смотреть.
[indent] Макс. Её страхи оправдались.
[indent] Он стоял в коридоре с лицом, на котором не было ни одной из его привычных масок. Ни обеспокоенного партнёра, ни обаятельного незнакомца, ни раскаявшегося мужчины. Лицо было голым. Злым. Таким, которое Диана видела только за закрытыми дверями, только в моменты, когда маски были не нужны, потому что зрителей не было. В ужасе она отпрянула от глазка, спина упёрлась в стену коридора, и Диана стояла, зажав рот ладонью, чтобы не издать ни звука. Потому что звук — это подтверждение. Звук бы означал, что она точно здесь, она дома, она за этой дверью. А пока она молчит, пока она всего лишь собственная тень, может быть, он уйдёт? Ответом на ее предположение стал очередной стук.
[indent] — Диана! — голос, приглушённый дверью, но узнаваемый. Тихий шипящий голос, который был хуже крика, потому что крик — это потеря контроля, а Макс контролировал даже свою ярость. — Я знаю, что ты здесь. Открой.
[indent] Она не ответила. Просто продолжала стоять, вжавшись в стену, и чувствовать, как тело переключается в режим, который она знала слишком хорошо. Замри. Не двигайся. Не дыши. Стань маленькой, незаметной, невидимой. Стань мебелью, которая ничего не говорит в ответ. Ноги подкосились. Диана сползла по стене и села на пол прихожей, обхватив колени руками. Её пальцы вцепились в ткань футболки, как в якорь. Нужно найти опору, она уже это проходила. Что она чувствует? Холодный пол, твердая стена за спиной. Тишина, её тишина, внутренняя, за которой прятался ужас.
[indent] Стук прекратился.
[indent] Она сидела и считала секунды: десять, двадцать, шестьдесят, сто двадцать. В голове пронеслась мысль надежды. Он ушёл? Наверное. Может быть. Диана боялась поверить и боялась пошевелиться, боялась вдохнуть громче, чем нужно, как будто любой звук мог вызвать его обратно, как заклинание, произнесённое задом наперёд. Пять минут. Семь. Тишина. Она уже начала медленно разжимать пальцы, когда стук вернулся. Тяжёлый, ритмичный, как пульс чужого гнева. — Ди! Я никуда не уйду! Ты слышишь?
[indent] Она слышала, слышала и не могла двинуться. Тело, которое несколько часов назад встало из-за стола в кафе и решительно дало отпор теперь сидело на полу чужой квартиры и не могло заставить себя поднять руку к телефону. Диана была парализованная. Не физически, а чем-то другим, глубже, в том месте, где живут три года привычки подчиняться, три года молчания, три года улыбок, за которыми прятался крик. Ей надо позвонить Мише. Мысль пришла и тут же была отвергнута. Он был занят. У него нормальная жизнь, в которую она уже и так влезла со своими переломами, кюветами и бывшими. Она не имеет права. Не сейчас, не снова, не каждый раз. Быть может вызвать полицию? И  что сказать? Что она живёт в чужой квартире без каких-либо подтверждающих документов, не арендует, просто живёт? На птичьих правах, с ключами, которые ей дал человек, потому что ей было некуда идти? Как она это объяснит? И что скажет Макс полиции — обаятельный, в дорогой рубашке, с правильными словами? "Просто хотел поговорить со совей девушкой. Мы поссорились. Всё нормально, офицер". В худшем случае их бы забрали в участок вместе до выяснения обстоятельств.
[indent] Время растянулось до невозможного. Каждая минута была часом, каждый звук из коридора — её личным землетрясением. Где-то за стеной хлопнула соседская дверь, и Диана вздрогнула так, что ударилась затылком о стену. Её телефон на диване. Далеко, в трёх шагах, которые казались километрами. Диана в буквальном смысле доползла до него на коленях. Экран осветил её  бледное лицо с расширенными зрачками, как раз в тот момент, когда на дисплее высветился входящий звонок от Миши. Янчар приняла звонок быстрее, чем заиграла мелодия.
[indent] — Я дома. Не хотела тебя тревожить. Думала, он уйдёт... — горло сжалось. Слова были где-то внутри, но между ними и губами лежала пустыня. Диана говорила негромко, стараясь не выдавать себя, хотя уже было ясно, что Макс не намеревался уходить прочь. — Прости, — её голос окончательно сломался, хрустнул, как ветка под ногой, зубы стучали: — Миш, мне страшно.
[indent] Два слова. Те же два слова, что и в смс — "буду завтра", только теперь — "сейчас приеду". И в этих двух словах было именно то, что ей нужно было услышать. Без всяких "успокойся", "вызывай полицию" и прочего. Сейчас. Приеду. Она положила телефон на колени и выдохнула. Облегчение накрыло на секунду, на одну короткую, блаженную секунду, а потом сменилось новой волной тревоги. Миша приедет, а Макс, возможно, ещё  будет здесь. И что будет, когда они встретятся? Насколько далеко Макс может зайти? До крика? До кулаков? До чего-то, после чего Мишино спокойное существование, в которое Диана вломилась со своими осколками, полетит к чёрту? Сердце колотилось так, будто пыталось выбраться из грудной клетки и убежать без неё.
Минуты тянулись. Каждая была равносильна вечности. Сколько прошло времени, прежде чем Диана услышала голос Миши на лестничной клетке? Теперь её сердце остановилось. Замерло в ожидании, как стрелка часов между двумя секундами. Диана подтянула колени к груди и прижала ладонь к губам, слушая его голос за дверью и готовая в любую секунду набрать 911.

[indent] Макс увидел его первым. Он стоял у двери, чуть покачиваясь, пальто валялось в углу, рукава рубашки закатаны, волосы чуть растрёпаны, и выглядел так, как выглядят люди, которых поймали не на том, на чём они хотели бы быть пойманными. Когда Миша появился в конце коридора, Макс повернулся и на его лице проступило узнавание. Медленное, неприятное, как осадок на дне стакана. Тот самый доктор, у которого она теперь живёт.
Удивление смешалось с чем-то другим, брезгливым и злым, или тем особенным видом презрения, которое Макс Гордон умел носить, как дорогие запонки, — небрежно, но так, чтобы все заметили.
[indent] — О, — сказал он коротко и с усмешкой, которая не была весёлой. — Рыцарь скорой помощи. Какой сюрприз, — он окинул Мишу оценивающим взглядом с головы до ног, как оценивают вещь, которую нужно определить в какую-то категорию. И определил: — Значит, вот на что она меня променяла. Ты вообще кто такой, думаешь, бессмертный что ли?

0

156

[indent] Он целует её, и мир заканчивается.
[indent] Не так, как в кино, где камера кружится и скрипки взлетают до невозможных нот, нет, мир заканчивается тихо, почти вежливо, как гаснет свеча, когда заканчивается воск, просто перестаёт существовать, и остаются только его губы — мягкие, осторожные, невыносимо осторожные, и эта осторожность  хуже всего, хуже любого напора, любой жадности, любого голода, потому что Джун знает, что делать с мужчиной, который берёт, она обучена, натренирована, она прошла через сотни симуляций и десятки реальных операций, где поцелуй был оружием, инструментом, валютой, но она не знает, что делать с мужчиной, который просит, который касается её губ так, словно боится, что она исчезнет, словно она  что-то хрупкое, что-то невозможное, что-то, во что он не верил до этой самой секунды.
[indent] Она целует его в ответ.
[indent] И где-то между его выдохом и её вдохом, между теплом его ладоней на её талии и её пальцами, которые сами без приказа, команды или оперативной необходимости  скользят по его затылку, зарываясь в волосы, — где-то в этом пространстве, в этой щели между двумя ударами его сердца Джун Саттон теряет границу. Она не может сказать, в какой именно момент это происходит, не может зафиксировать секунду, когда Джулия, легенда, девочка с вымышленным именем и выверенной улыбкой, уступает место кому-то другому. Но это происходит, и она чувствует это не разумом, а кожей, телом, тем древним, до-языковым знанием, которое живёт в позвоночнике и которому невозможно соврать.
[indent] Когда он поднимает голову, она видит его лицо. И это второй удар, может быть даже сильнее первого, потому что на его лице нет ничего из того, к чему она готовилась: нет триумфа, нет хищного блеска, нет той стеклянной, красивой насмешки, за которой он прячется, наоборот, есть что-то открытое, почти мальчишеское, растерянное, живое, как содранная кожа или нерв, который забыли прикрыть. Джун смотрит на лицо Адриана, и впервые за весь вечер, за все эти недели, за всю эту операцию, ей хочется не использовать то, что она видит, а спрятать, защитить, накрыть ладонями, чтобы никто другой не увидел, потому что это не для чужих глаз, это не для рапорта, это не для коричневой папки на столе Коллина Харта.
[indent] Она не чувствует, как земля уходит из-под ног, потому что она стоит на месте, потому что его руки держат её, потому что снаружи ничего не изменилось — тот же ресторан, тот же дождь, тот же джаз, — но внутри тектонические плиты сдвинулись, и Джун знает, что обратно их не задвинуть.
[indent] — Позволю, — говорит она. Тихо, без игры, без бархата, без вызова. Просто согласие, одно слово, и в нём нет ничего от агента Саттон и очень много от кого-то, чьё имя Джун давно забыла, или думала, что забыла, или надеялась, что забыла. Он помогает ей надеть туфли. Это она тоже ему позволяет. Они выходят на улицу, расплатившись за ужин. Дождь встречает их сразу, такой ровный, спокойный, осенний, такой дождь, который не заканчивается, который просто есть, как часть города, как часть ночи, и Джун чувствует, как капли ложатся на плечи, на волосы, на лицо, но не ускоряет шаг, двигаясь плавно. Она не прячется, просто идёт рядом с нуаром к машине, и его рука на её пояснице, такая лёгкая и направляющая, тёплая сквозь мокрую ткань, ощущается правильной. От этой правильности хочется выть, потому что ничего в этом вечере не должно ощущаться правильным, ничего.
[indent] В машине их окутывает тишина. Густая, тёплая, полная всего того, что уже сказано телом и ещё не высказано словами. Дождь стучит по крыше, дворники чертят ленивые полукруги по лобовому стеклу, огни города размываются в жёлтые и красные пятна, его рука лежит на руле, а Джун смотрит на эту руку — на пальцы, на костяшки, на тонкие вены под кожей — и думает о том, как эти пальцы только что держали её лицо, думает о том, что через три часа ей нужно будет написать отчёт.
[indent] Отчёт.
[indent] Она начинает составлять его в голове, такая привычка, рефлекс, мышечная память разведчика, который документирует всё, даже собственную гибель, — и натыкается на пустоту. "Объект проявил эмоциональную привязанность. Физический контакт инициирован по обоюдному согласию. Легенда сохранена". Слова правильные. Точные. Мёртвые. Они не вмещают в себя ни его осторожных губ, ни её пальцев в его волосах, ни того, как он произнёс "Джул", — будто это имя было молитвой, единственной, которую он ещё помнил. Отчёт — абсолютная ложь?
[indent] — Куда мы едем? — спрашивает она, не поворачивая головы, всё ещё глядя в окно, где дождь рисует дорожки по стеклу и город выглядит  мягким, расплывчатым, почти нежным, как воспоминание, которое ещё не стало воспоминанием, потому что происходит прямо сейчас. Её олос выходит ровным и спокойным, голос женщины, которой всё равно куда, лишь бы ехать, лишь бы этот вечер не заканчивался. Джун ловит себя на том, что ей действительно всё равно, и это, пожалуй, страшнее всего, что случилось за вечер, потому что агенту Саттон не может быть всё равно, агент Саттон всегда знает, где выход, где камера, где оружие, агент Саттон контролирует маршрут, а женщина, которая сидит сейчас в этой машине, просто смотрит на дождь и ждёт ответа без особой тревоги. И зря.
[indent] — Выбираю правду.
[indent] И будет ли это действительно "правда"?

0

157

[indent] Диана слышала практически всё. Каждый звук проходил сквозь дверь, такой приглушённый, деформированный деревом и металлом, но узнаваемый. Голоса смешивались. Сначала Мишин — спокойный, нарочито ленивый, с интонацией человека, которому всё это бесконечно надоело. Потом — Максима. Тот, что уже успел ей осточертеть и начинал сниться в кошмарах. Она калибровала по нему своё поведение, как по сейсмографу: тихий — безопасно, чуть громче — осторожно, вот этот, на полтона ниже — беги. Но бежать было некуда. Она стояла в прихожей, в одной футболке и шортах, босиком на холодном полу, и слушала. Прижала ладони к двери, как будто через неё можно было почувствовать градус того, что происходило по ту сторону. Глухой удар, шорох, что-то тяжёлое — тело? — ударилось о перила, и металл отозвался низким гулом, от которого Диану прошило насквозь. Затем послушался Мишин мат, короткий и злой. Следом — новый удар. И ещё один. Они дрались. И все из-за неё. На лестничной клетке в полночь, в доме, где Миша жил тихо и незаметно, где соседи знали его как спокойного парня, который уходит на смены и возвращается с запахом антисептика. Из-за неё этот парень сейчас затянут в драку, бьёт он или его? Она не могла различить, и это незнание было хуже любого знания, потому что воображение дорисовывало то, чего глаза не видели. Кровь. Ступеньки. Падение. Миша, лежащий внизу, а Макс над ним с тёмными, пустыми глазами, в которых давно выключен весь свет. А был ли он вовсе?
[indent] Она не могла больше стоять и слушать. Чем могло все закончиться? Паника заглушала рациональное мышление, Янчар действовала на одних лишь инстинктах. Посторонний женский голос с надрывом стал последней каплей. Руки нашли замок, повернули механизм, ручка опустилась вниз, дверь начала открываться, и в ту же секунду что-то тяжёлое ударилось в неё с той стороны, вдавливая обратно. Рваный и охрипший голос Миши приказал ей закрыть дверь. Впервые за всё время она услышала, как он кричит. Диана моментально выполнила приказ, вновь закрыв дверь, а затем отступила. Тело подчинилось мгновенно, рефлекторно, раньше, чем голова успела обработать команду. Три года тренировки — три года, когда окрик означал "подчинись, иначе будет хуже". Мышцы все помнили. Она стояла в коридоре, тяжело дыша, и смотрела на закрытую дверь, пока осознание медленно оседало внутри черепа. Макс всегда кричал на неё, чтобы контролировать. Миша крикнул, чтобы защитить. С первого взгляда  похожее действие, но совершенно разная природа. Макс хотел, чтобы она была его собственностью или исчезла. Миша хотел, чтобы она была в безопасности. И разница между этими двумя вещами была размером с океан, который Диана когда-то пересекла, чтобы начать жизнь заново.
[indent] За дверью послышался голос соседки, за ним какая-то возня, потом шаги вниз по лестнице. И следом наступила тишина. Диана стояла и не двигалась. Тишина была другой. Не выжидающей, не тяжёлой, как после грозы, когда воздух ещё пахнет озоном, но молний уже нет. Время тянулось слишком долго. Где-то внизу хлопнула дверь подъезда. Где-то снаружи пронеслись неразборчивые, удаляющиеся голоса. И потом послышались шаги по лестнице: медленные, тяжёлые, с паузами на каждом пролёте. Миша открыл дверь и зашел домой. Без гостей. Ссадина у виска уже успела распухнуть, по сбитым костяшкам правой руки медленно сползали тонкие нитки крови. Куртка была порвана на плече. Волосы влажные от пота, несмотря на прохладу за окном. Он выглядел так, как выглядят люди после драки — не кинематографично, а измотанно.
[indent] Соколов оповестил девушку, что гуманойд, прибывший её похитить, отчалил, а затем шагнул внутрь, мимо неё, к вешалке, куда повесил куртку привычным жестом, как будто вернулся с обычной смены. Диана проверила замок, хотя отчетливо слышала, как парень запер за собой дверь. Она стояла спиной к нему и чувствовала, как всё, что она держала внутри весь этот бесконечный вечер, всё это начинало подниматься, как вода во время прилива, и ей нужно было либо утонуть, либо сделать что-то руками. — Я помогу тебе обработать раны, — её голос был подозрительно ровным, непривычно ровным для человека, который совсем недавно сидел на полу, дрожа от животного страха. — Пожалуйста. Разреши мне помочь тебе.
[indent] Миша хотел отмахнуться, она видела по его лицу, по движению плеч, по тому, как он уже начал разворачиваться в сторону кухни с выражением "да ерунда, пройдёт". Но Диана стояла перед ним, такая маленькая, с лицом, на котором было написано что-то, чему он по итогу не смог возразить. Диана не знала, как выглядела со стороны, быть может в её виде читалось "позволь мне сделать хоть что-то, потому что я не могу просто стоять и смотреть, как ты истекаешь кровью из-за меня".
[indent] Он тяжело опустился на стул на кухне, как садятся люди, у которых заканчивается завод. Диана достала аптечку, в которой было всё, что полагается иметь дома парамедику: антисептик, пластыри, бинты, ватные диски. Она доставала это собранными, точными движениями, потому что пока руки заняты — голова молчит. Пока руки заняты — можно не думать о том, что его лицо разбито из-за неё. Она намочила ватный диск антисептиком. Подошла ближе, Миша сидел, откинувшись спиной к стене, с закрытыми глазами, и Диана впервые находилась к нему так близко. Она опустилась на колени, чтобы было удобнее, вот так, вплотную, на расстоянии вытянутой руки, с его лицом на уровне её лица. Она подняла руку и коснулась осторожно, кончиками пальцев, придерживая его подбородок, чтобы повернуть голову к свету. Ссадина у виска была не глубокая, но отёкшая, с тёмным ободком, который к утру станет настоящим синяком. Она провела ватным диском по краю мягко, едва касаясь, и отметила, как на лбу парня пролегла морщинка, но он даже не дёрнулся и не отстранился. 
[indent] Диана продолжила обработку ран на лице, действуя постепенно и поэтапно. Она впервые касалась Миши вот так, да вообще в принципе, они всегда держали некую негласную дистанцию друг от друга. Но сейчас её пальцы лежали на его скуле, и он не возражал и не перехватывал руку, просто позволял ей делать то, что она делала. На таком близком расстоянии она могла рассмотреть его лучше. Задержать взгляд и не выглядеть при этом странно. Ресницы светлее, чем казалось, линия челюсти чётче, маленький шрам над бровью, который не рассмотреть чуть дальше был старый и белёсый. Закончив с лицом, Диана взяла его ладонь обеими руками. Большая, тяжёлая, с длинными пальцами, которые обычно барабанили по столу или перебирали пульт от телевизора, её рука на фоне выглядела куда меньше, но как же было приятно держать его руку в своих руках. Девушка глубоко вдохнула и медленно выдохнула. Её руки уже не дрожали, хотя внутри все еще ощущалась шаткость всех несущих стен. Она обрабатывала каждую ссадину отдельно: промывала, обрабатывала, убирала лишнее. Молча и сосредоточенно. Ей требовалось поделиться тем невысказанным, что она нагнетала и переворачивала в себе с самой встречи с сестрой, но она не решалась говорить об этом сейчас с Мишей. Ему и так досталось по её вине. Да, это была её вина и от этого поганого чувства не было никакого лекарства.
[indent] — Я испортила тебе весь вечер, мне очень жаль, — возможно она бы расплакалась, но Янчар предпочитала не показывать своих слез посторонним. Она вполне сможет пропитать ими свою подушку позднее. Она научилась сдерживаться, Макс не выносил её слез и зверел еще больше, когда их видел. Диана не знала, какая реакция может последовать у Соколова, но ей не хотелось проверять. — Никто никогда за меня не дрался, — это озарение внезапно стало озвученным вслух. А Миша был в этом деле весьма хорош. До этого момента в голове Дианы прочно сидела мысль, что Макс просто непобедим, но сегодня Миша, наконец, развеял такие домыслы. Быть может раз так, то у неё получится вырваться из этих абьюзерских оков, которые управляли ею несколько лет.
[indent] Подсознание Янчар спрашивало: снова ли она в безопасности? Можно ли переключиться с аварийного режима? Что её окружало? Кухня. Теплый свет из-под абажура, его теплая рука в её руках, ватный диск, розовый от крови, аптечка на столе, за окном ночной город с затихшим с ветром. Она сидела на коленях, держала его руку и не спешила отпускать, впервые за долгое время не думая о том, что нужно уйти первой, чтобы не попросили. Не думала о том, что занимает слишком много места и о том, что "правильно»" было бы встать, извиниться, убрать аптечку и уйти в комнату.
[indent] — Сделаю нам чаю.

0

158

[html]<div class="p-plash"><a style="pointer-events:none;cursor:default;background:linear-gradient(45deg,#727272,#b4b4b4);"><pl-img style="background:#888888;"><img src="https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/2917/435938.png" /></pl-img><text><one style="color: black !important;">ничего святого</one></text></a></div>[/html]

[html]<div class="p-plash"><a style="pointer-events:none;cursor:default;background:linear-gradient(45deg,#363636,#363636);"><pl-img style="background:#2a272a;"><img src="https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/2917/331974.png" /></pl-img><text><one>выпей ещё</one><two>моей крови</two></text></a></div>[/html]

0

159

Сегодня познакомлю тебя с новым персонажем. Хотя на самом деле ей уже много лет. Просто мы вдруг с соигроком захотели продолжить игру. Так вот. Я приложу тебе анкету на Грэйс, это будет история о её прошлом, которое теперь она помнит только частично. Дальше я приложу наши посты в игре и мы с тобой продолжим, договорились?

0

160

https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/2835/111111.gif https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/2835/333333.gif https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/2835/222222.gif

0

161

Хорошо, Alex, пишу. Держи стиль твоих постов — длинное дыхание, внутренний монолог, сенсорика, эмоциональная многослойность.

---

Есть такие вечера, когда весь мир вокруг будто бы замедляется, подстраиваясь под твой собственный ритм. Воздух густеет, наполняясь запахами нагретого за день асфальта и чем-то цветочным, неуловимо сладким, что тянется откуда-то из палисадников вдоль дороги. Грэйс любит такие моменты, когда можно просто идти, не торопясь, позволяя мыслям течь самим по себе, не загоняя их в привычные рамки расписаний и списков дел. Она вообще многое любит в этой жизни, которая досталась ей, кажется, каким-то невероятным везением. Любит утренний свет, что пробирается сквозь тонкие занавески их с Марком спальни, любит его сонное бормотание, когда тот тянется к ней, еще не открывая глаз. Любит то, как малыш внутри затихает, стоит ей положить обе ладони на живот и тихонько запеть что-нибудь, неважно что, пусть даже фальшиво, пусть даже забывая слова на середине куплета. Она любит свою маленькую, кривоватую, залатанную по швам жизнь и старается не думать о том, почему в этой любви иногда проступает что-то похожее на благодарность выжившего. Она ведь не выживала. Она просто жила, пока где-то далеко происходило страшное. Так ведь?

Вопрос Райана повисает между ними, как что-то осязаемое, почти физическое. Нравится ли ей та жизнь, которую она видит во сне. Грэйс перекатывает его внутри себя, пробуя на вкус, примеряя к тому, что помнит из ночных обрывков. Она не торопится с ответом, что на нее совершенно не похоже, обычно слова вылетают быстрее, чем успевает их обдумать, особенно сейчас, когда гормоны превращают каждую мысль в маленький неуправляемый снаряд. Но тут что-то другое. Тут нужно быть честной, а честность требует хотя бы секунды тишины.

— Не знаю, — она пожимает плечами и это движение выходит каким-то совсем детским, растерянным. — Там много боли. Много чего-то...тяжелого, от чего хочется проснуться и убедиться, что ты в своей кровати, что все нормально, — пальцы машинально тянутся к соломинке, крутят, гнут, едва не ломая. — Но при этом... — Грэйс хмурится, пытаясь нащупать слова для того, что не поддается простому описанию. Это как объяснять слепому от рождения человеку, что такое цвет. Ты знаешь, что он существует, чувствуешь его всей кожей, но язык отказывается сотрудничать. — ...при этом там есть что-то такое, ради чего хочется вернуться обратно. Что-то огромное. Такое...мощное, я даже слова подобрать не могу. Как будто в той жизни я чувствовала сильнее. Вообще все. И больно было сильнее, и... — она осекается, потому что следующее слово, которое просится наружу, она не готова произнести вслух. Не перед человеком, которого знает второй день. Не перед человеком, который и так смотрит на нее так, будто она стеклянная и вот-вот треснет.

Малыш ворочается, тревожно и настойчиво, будто и он пытается что-то ей сказать. Грэйс накрывает живот ладонью и мягко, едва слышно шепчет ему успокоиться, мол, мама просто задумалась, ничего страшного. Ничего страшного.

Когда они договариваются выйти на воздух и Грэйс, чуть неуклюже поднявшись, направляется к выходу, мир на несколько секунд становится совершенно правильным. Простым и правильным, как детская считалочка. Она идет, чувствуя приятную тяжесть в теле, чувствуя, как малыш наконец затихает, убаюканный ее движением, и уже почти касается рукой двери, когда за спиной раздается чужой голос. Веселый, панибратский, совершенно обыденный. "Эй, Джон! Привет!" И мир спотыкается. Совсем ненадолго, на какую-то долю секунды, но этого хватает, чтобы рука замерла на дверной ручке, а в голове пронеслось короткое, острое, как осколок: что? Грэйс оборачивается, но не до конца, лишь чуть-чуть, скользнув взглядом по залу, по спине Райана, который стоит у барной стойки, и по лицу бармена — нового, не того, что был раньше, — который обращается к нему как к старому знакомому. Как к Джону.

Она выходит на улицу и теплый вечерний воздух обнимает ее со всех сторон, но внутри что-то неприятно зудит, как заноза под кожей, которую не можешь нащупать, но точно знаешь, что она есть. Джон. Может, она ослышалась. Музыка в баре играла достаточно громко, а ее уши в последние месяцы вытворяют всякое, то звенят на пустом месте, то пропускают половину сказанного. Марк шутит, что малыш забирает у нее все ресурсы, включая слух. Но имя засело, воткнулось куда-то между ребрами и пульсирует там, тихо и настойчиво. Джон. Не Райан.

Грэйс прислоняется спиной к теплой стене у входа и закрывает глаза. Считает до десяти, как учил ее когда-то врач, тот самый, что долго разглядывал ее снимки после аварии и говорил что-то про посттравматические особенности восприятия. Мозг иногда подбрасывает ложные воспоминания, миссис Харди, это совершенно нормально для вашей ситуации. Она тогда кивала и улыбалась, потому что так проще, потому что проще согласиться и жить дальше, чем копаться в том, что не поддается объяснению. Но сейчас это не ложное воспоминание. Сейчас это конкретный голос конкретного человека, который назвал её нового знакомого совершенно другим именем.

Дверь открывается и Райан — или не Райан, или все-таки Райан, господи, Грэйс, возьми себя в руки — появляется на пороге. Она ловит его взгляд и в нем на мгновение мелькает что-то такое, от чего ей хочется одновременно отступить на шаг и шагнуть ближе. Что-то загнанное. Но оно тут же исчезает за привычной маской, и вот уже перед ней снова просто мужчина, который жестом предлагает ей выбрать направление. Грэйс улыбается, потому что улыбаться она умеет лучше всего, это та самая актерская школа, которую она так и не закончила, но кое-чему все же научилась. Она выбирает направление наугад, просто туда, где дорога выглядит шире и деревья отбрасывают длинные вечерние тени.

Он спрашивает — расскажи о себе. Чем занимаешься. Как живут люди, которые видели войну по телевизору.

По телевизору.

Что-то внутри Грэйс вздрагивает, как натянутая струна, по которой щелкнули ногтем. Не больно, но ощутимо. Ей хочется возразить, сказать, что это не совсем так, что она тоже... Что она тоже — что? Харди не знает. У нее нет ни единого аргумента, ни единого воспоминания, которое могло бы опровергнуть эту простую формулировку. Она действительно смотрела новости, действительно переживала за близких, действительно пряталась в подвале, когда было страшно. Как миллионы других. Ничего особенного. Ничего такого, что давало бы ей право почувствовать эту странную обиду на слова, в которых нет ни капли упрека.

— Ну, — она начинает говорить и голос звучит ровнее, чем ей самой казалось, — если честно, то не знаю, как на это ответить красиво. Я встретила Марка, это мой муж, — на этом слове она инстинктивно крутит кольцо на пальце, привычка, появившаяся вместе с самим кольцом, — он военный, как и ты. Мне повезло, наверное, что он оказался рядом в тот момент, когда мне было...ну, не очень хорошо. После аварии. — Грэйс замолкает на секунду. Авария. Удобное слово, покрывающее собой целый пласт того, что она не помнит и не может объяснить. Врачи сказали — черепно-мозговая, частичная потеря памяти, длительная реабилитация. Она верит им, потому что других версий у нее нет. — Я хотела вернуться к актерству, даже записалась на курсы, но... — она морщится, и это не наигранное, это настоящее отвращение, которое подкатывает каждый раз, когда она думает о сцене. — Не смогла. Не знаю почему. Раньше мне это нравилось, а теперь как будто все это стало чужим. Как платье, которое когда-то сидело идеально, а теперь жмет везде. — Грэйс пинает мелкий камешек носком своей легкой обуви и смотрит, как тот катится по тротуару. — Зато я стала волонтерить. В приюте для животных, потом в центре помощи пострадавшим, ну, ты понимаешь, после войны таких мест стало... — она не заканчивает, потому что это очевидно.

Они идут рядом и Грэйс вдруг осознает, что впервые за весь вечер ей становится по-настоящему спокойно. Не радостно, не тревожно, не возбужденно, а именно спокойно. Так бывает, когда тело вспоминает что-то раньше, чем голова. Его шаг, широкий и размеренный, его силуэт справа, его молчание, которое совершенно не давит, а наоборот, создает пространство, в котором можно просто быть. Она узнает это ощущение, хотя узнавать тут нечего, они знакомы второй день.

https://i.imgur.com/placeholder.gif — Райан, — она произносит его имя и что-то в этом звучании снова цепляет, как неправильно взятая нота в знакомой мелодии. Она замедляет шаг. — Можно я спрошу странную вещь? — Грэйс смотрит на него снизу вверх и в её глазах нет ни игривости, ни кокетства, только какая-то упрямая, почти детская серьезность. — Мы точно раньше не встречались?

Она знает, как это звучит. Знает, что это самая банальная и самая пошлая фраза, которую можно сказать мужчине, и что будь здесь Марк, он бы, наверное, посмеялся. Но ей плевать, потому что это не попытка флирта и не праздное любопытство. Это попытка собрать пазл, в котором не хватает половины деталей, а оставшиеся не стыкуются между собой. Сны. Дежавю. Имя, которое не подходит. Железная ладонь, от прикосновения к которой по телу бежит ток узнавания. Фантомная боль, которую не откуда знать. И этот человек рядом, от которого так сложно уйти, будто между ними натянута невидимая нить, а ножницы потерялись где-то между вчера и сегодня.

Малыш пинается, мягко и сонно. Грэйс опускает глаза и улыбается ему, а когда поднимает взгляд обратно на Райана, в нем уже снова прежняя Харди — теплая, открытая, немного смущенная собственной прямотой. Но где-то на самом дне, куда не достает свет фонарей, продолжает пульсировать тихое, упрямое: Джон.

0

162

— Ну, — она начинает говорить и голос звучит ровнее, чем ей самой казалось, — если честно, то не знаю, как на это ответить красиво. Я встретила Марка, это мой муж, — на этом слове она инстинктивно крутит кольцо на пальце, привычка, появившаяся вместе с самим кольцом, — он военный, как и ты. Мне повезло, наверное, что он оказался рядом в тот момент, когда мне было...ну, не очень хорошо. После аварии. — Грэйс замолкает на секунду. Авария. Удобное слово, покрывающее собой целый пласт того, что она не помнит и не может объяснить. Врачи сказали — черепно-мозговая, частичная потеря памяти, длительная реабилитация. Она верит им, потому что других версий у нее нет. — Я хотела вернуться к актерству, даже записалась на курсы, но... — она морщится, и это не наигранное, это настоящее отвращение, которое подкатывает каждый раз, когда она думает о сцене. — Не смогла. Не знаю почему. Раньше мне это нравилось, а теперь как будто все это стало чужим. Как платье, которое когда-то сидело идеально, а теперь жмет везде.
Грэйс пинает мелкий камешек носком своей легкой обуви и смотрит, как тот катится по тротуару. — Какое-то время я вообще не понимала, куда себя деть. Было ощущение, что выпала из жизни на несколько лет и вернулась в нее, как опоздавший пассажир на уже отъехавший поезд. Все вокруг двигаются, у всех планы, маршруты, а ты стоишь на перроне и не можешь вспомнить, куда тебе вообще надо было ехать. — Она замолкает. Не потому что подбирает слова, а потому что мысль, которая только что текла так плавно и послушно, вдруг натыкается на что-то. Как река на камень. Грэйс хмурится, и это уже не задумчивость, это другое — сосредоточенное, почти болезненное усилие, будто пытаешься разглядеть надпись на стене сквозь запотевшее стекло. Ты знаешь, что она там есть, ты почти видишь контуры букв, но стоит протянуть руку и протереть — стекло оказывается стеной.
— Вот, например, — она говорит это медленнее, чем обычно, словно ступает по тонкому льду. — Есть период...примерно два года, может чуть больше, когда я просто...не помню, чем занималась. Совсем. — Грэйс усмехается, но в этой усмешке нет ничего веселого. — Нет, я знаю, что жила в Чикаго, знаю, что ходила куда-то, что-то делала, у меня даже есть фотографии оттуда, с каких-то мероприятий, с людьми, лица которых мне ни о чем не говорят. — она чуть резче, чем следовало бы, выдыхает через нос. — И это так бесит, знаешь? Будто кто-то вырезал из книги целую главу и аккуратно склеил страницы, чтобы не было видно. Ты листаешь и вроде все на месте, текст идет, но внутри чувствуешь, что чего-то не хватает. Что-то было на тех страницах, что-то важное, и ты никогда не узнаешь, что именно.
Её пальцы непроизвольно сжимаются, ногти впиваются в ладони, и Грэйс ловит себя на этом жесте, разжимает, встряхивает кистями, будто сбрасывает с рук невидимую паутину. Малыш тревожно ворочается, безошибочно считывая мамино состояние. Она гладит живот и заставляет себя улыбнуться, потому что врачи правы, ей нельзя нервничать, и потому что Райан смотрит на нее так, будто каждое её слово причиняет ему физическую боль, а этого она уж точно не хотела. — Прости, я не хотела грузить. Врачи говорят, это все последствия той аварии. Травма головы, ретроградная амнезия, какие-то там нарушения. — она машет рукой, отгоняя медицинские термины, как мух. — Марк говорит, что это даже к лучшему. Что незачем помнить все плохое, — пауза. — Но откуда он знает, что там было только плохое?
Вопрос вылетает раньше, чем Грэйс успевает его поймать. Она сама удивляется ему, моргает, а потом тихо смеется, прикрывая рот ладонью. — Зато я стала волонтерить. В приюте для животных, потом в центре помощи пострадавшим, ну, ты понимаешь, после войны таких мест стало... — она не заканчивает, потому что это очевидно. И потому что ей нужна эта пауза, чтобы спрятать обратно то, что только что ненадолго показалось наружу — маленькую злую растерянность человека, у которого украли кусок жизни и даже не оставили расписки.

0

163

[indent] Есть такие вечера, когда весь мир вокруг будто бы замедляется, подстраиваясь под твой собственный ритм. Воздух густеет, наполняясь запахами нагретого за день асфальта и чем-то цветочным, неуловимо сладким, что тянется откуда-то из палисадников вдоль дороги. Грэйс любит такие моменты, когда можно просто идти, не торопясь, позволяя мыслям течь самим по себе, не загоняя их в привычные рамки расписаний и списков дел. Она вообще многое любит в этой жизни, которая досталась ей, кажется, каким-то невероятным везением. Любит утренний свет, что пробирается сквозь тонкие занавески их с Марком спальни, любит его сонное бормотание, когда тот тянется к ней, еще не открывая глаз. Любит то, как малыш внутри затихает, стоит ей положить обе ладони на живот и тихонько запеть что-нибудь, неважно что, пусть даже фальшиво, пусть даже забывая слова на середине куплета. Она любит свою маленькую, кривоватую, залатанную по швам жизнь и старается не думать о том, почему в этой любви иногда проступает что-то похожее на благодарность выжившего. Она ведь не выживала. Она просто жила, пока где-то далеко происходило страшное. Так ведь?

[indent] Вопрос Райана повисает между ними, как что-то осязаемое, почти физическое. Нравится ли ей та жизнь, которую она видит во сне? Грэйс перекатывает его внутри себя, пробуя на вкус, примеряя к тому, что помнит из ночных обрывков. Она не торопится с ответом, что на нее совершенно не похоже, обычно слова вылетают быстрее, чем успевает их обдумать, особенно сейчас, когда гормоны превращают каждую мысль в маленький неуправляемый снаряд. Но тут что-то другое. Тут нужно быть честной, а честность требует хотя бы секунды тишины.

[indent] — Не знаю, — она пожимает плечами и это движение выходит каким-то совсем детским, растерянным. — Там много боли. Много чего-то...тяжелого, от чего хочется проснуться и убедиться, что ты в своей кровати, что все нормально и это просто сон, — пальцы машинально тянутся к соломинке, крутят, гнут, едва не ломая, — но при этом... — Грэйс хмурится, пытаясь нащупать слова для того, что не поддается простому описанию. Это как объяснять слепому от рождения человеку, что такое цвет. Ты знаешь, что он существует, чувствуешь его всей кожей, но язык отказывается сотрудничать, — ...при этом там есть что-то такое, ради чего хочется вернуться обратно. Что-то огромное. Такое...мощное, я даже слова подобрать не могу. Как будто в той жизни я чувствовала сильнее. Вообще все. И больно было сильнее, и... — она осекается, потому что следующее слово, которое просится наружу, она не готова произнести вслух. Не перед человеком, которого знает второй день. Не перед человеком, который и так смотрит на нее так, будто она стеклянная и вот-вот треснет. Малыш ворочается, тревожно и настойчиво, будто и он пытается что-то ей сказать. Грэйс накрывает живот ладонью и мягко, едва слышно шепчет ему успокоиться, мол, мама просто задумалась, ничего страшного. Ничего страшного.

[indent] Когда они договариваются выйти на воздух и Грэйс, чуть неуклюже поднявшись, направляется к выходу, мир на несколько секунд становится совершенно правильным. Простым и правильным, как детская считалочка. Она идет, чувствуя приятную тяжесть в теле, чувствуя, как малыш наконец затихает, убаюканный ее движением, и уже почти касается рукой двери, когда за спиной раздается чужой голос. Веселый, панибратский, совершенно обыденный. "Эй, Джон! Привет!" И мир спотыкается. Совсем ненадолго, на какую-то долю секунды, но этого хватает, чтобы рука замерла на дверной ручке, а в голове пронеслось короткое, острое, как осколок: что? Грэйс оборачивается, но не до конца, лишь чуть-чуть, скользнув взглядом по залу, по спине Райана, который стоит у барной стойки, и по лицу бармена, который обращается к нему как к старому знакомому. Как к Джону.

[indent] Она выходит на улицу, и теплый вечерний воздух обнимает ее со всех сторон, но внутри что-то неприятно зудит, как заноза под кожей, которую не можешь нащупать, но точно знаешь, что она есть. Джон. Может, она ослышалась. Музыка в баре играла достаточно громко, а ее уши в последние месяцы вытворяют всякое, то звенят на пустом месте, то пропускают половину сказанного. Марк шутит, что малыш забирает у нее все ресурсы, включая слух. Но имя засело, воткнулось куда-то между ребрами и пульсирует там, тихо и настойчиво. Джон...

[indent] Грэйс прислоняется спиной к теплой стене у входа и закрывает глаза. Считает до десяти, как учил ее когда-то врач, что долго разглядывал ее снимки после аварии и говорил что-то про посттравматические особенности восприятия. Мозг иногда подбрасывает ложные воспоминания, миссис Харди, это совершенно нормально для вашей ситуации. Она тогда кивала и улыбалась, потому что так проще, потому что проще согласиться и жить дальше, чем копаться в том, что не поддается объяснению. Но сейчас это не ложное воспоминание. Сейчас это конкретный голос конкретного человека, который назвал её нового знакомого совершенно другим именем.

[indent] Дверь открывается и Райан — или не Райан, или все-таки Райан, господи, Грэйс, возьми себя в руки — появляется на пороге. Она ловит его взгляд и в нем на мгновение мелькает что-то такое, от чего ей хочется одновременно отступить на шаг и шагнуть ближе. Что-то загнанное. Но оно тут же исчезает за привычной маской, и вот уже перед ней снова просто мужчина, который жестом предлагает ей выбрать направление. Грэйс улыбается, потому что улыбаться она умеет лучше всего, это та самая актерская школа, которую она так и не закончила, но кое-чему все же научилась. Она выбирает направление наугад, просто туда, где дорога выглядит шире и деревья отбрасывают длинные вечерние тени. Он просит ее рассказать о себе, чем она занимается. Как вообще живут люди, которые видели войну по телевизору.

[indent] По телевизору.
[indent] Что-то внутри Грэйс вздрагивает, как натянутая струна, по которой щелкнули ногтем. Не больно, но ощутимо. Ей хочется возразить, сказать, что это не совсем так, что она тоже... Что она тоже — что? Харди не знает. У нее нет ни единого аргумента, ни единого воспоминания, которое могло бы опровергнуть эту простую формулировку. Она действительно смотрела новости, действительно переживала за близких, действительно пряталась в подвале, когда было страшно. Как миллионы других. Ничего особенного. Ничего такого, что давало бы ей право почувствовать эту странную обиду на слова, в которых нет ни капли упрека.

[indent] — Ну, — она начинает говорить и голос звучит ровнее, чем ей самой казалось, — если честно, то не знаю, как на это ответить красиво. Я встретила Марка, это мой муж, — на этом слове она инстинктивно крутит кольцо на пальце, привычка, появившаяся вместе с самим кольцом, — он военный, как и ты. Мне повезло, наверное, что он оказался рядом в тот момент, когда мне было...ну, не очень хорошо. После аварии. — Грэйс замолкает на секунду. Авария. Удобное слово, покрывающее собой целый пласт того, что она не помнит и не может объяснить. Врачи сказали — черепно-мозговая, частичная потеря памяти, длительная реабилитация. Она верит им, потому что других версий у нее нет. — Я хотела вернуться к актерству, даже записалась на курсы, но... — она морщится, и это не наигранное, а настоящее отвращение, которое подкатывает каждый раз, когда она думает о сцене, — не смогла, не знаю почему. Раньше мне это нравилось, а теперь как будто все это стало чужим. Как платье, которое когда-то сидело идеально, а теперь жмет везде.

[indent] Грэйс пинает мелкий камешек носком своей легкой обуви и смотрит, как тот катится по тротуару. — Какое-то время я вообще не понимала, куда себя деть. Было ощущение, что я выпала из жизни на несколько лет и вернулась в нее, как опоздавший пассажир на уже отъехавший поезд. Все вокруг двигаются, у всех планы, маршруты, а ты стоишь на перроне и не можешь вспомнить, куда тебе вообще надо было ехать. — Она замолкает потому что мысль, которая только что текла так плавно и послушно, вдруг натыкается на что-то, как река на камень. Грэйс хмурится, и это уже не задумчивость, это другое — сосредоточенное, почти болезненное усилие, будто пытаешься разглядеть надпись на стене сквозь запотевшее стекло. Ты знаешь, что она там есть, ты почти видишь контуры букв, но стоит протянуть руку и протереть — стекло оказывается стеной. — Вот, например, — она говорит это медленнее, чем обычно, словно ступает по тонкому льду, — есть период...примерно два года, когда я просто...не помню, чем занималась. Совсем. — Грэйс усмехается, но в этой усмешке нет ничего веселого. — Нет, я знаю, где жила, знаю, что ходила куда-то, что-то делала, у меня даже есть фотографии оттуда, с каких-то мероприятий, с людьми, лица которых мне ни о чем не говорят, — она чуть резче, чем следовало бы, выдыхает через нос, — и это так бесит, знаешь? Будто кто-то вырезал из книги целую главу и аккуратно склеил страницы, чтобы не было видно. Ты листаешь и вроде все на месте, текст идет, но внутри чувствуешь, что чего-то не хватает. Что-то было на тех страницах важное, и ты никак не можешь вспомнить, что именно.

[indent] Её пальцы непроизвольно сжимаются, ногти впиваются в ладони, и Грэйс ловит себя на этом жесте, разжимает, встряхивает кистями, будто сбрасывает с рук невидимую паутину. Малыш тревожно ворочается, безошибочно считывая мамино состояние. Она гладит живот и заставляет себя улыбнуться, потому что врачи правы, ей нельзя нервничать, и потому что Райан смотрит на нее так, будто каждое её слово причиняет ему физическую боль, а этого она уж точно не хотела. — Прости, я не хотела грузить. Врачи говорят, это все последствия той аварии. Травма головы, ретроградная амнезия, какие-то там нарушения, — она машет рукой, отгоняя медицинские термины, как мух. — Муж говорит, что это даже к лучшему. Что незачем помнить все плохое, — пауза, — но откуда он знает, что там было только плохое? — Вопрос вылетает раньше, чем Грэйс успевает его поймать. Она сама удивляется ему, моргает, а потом тихо смеется, прикрывая рот ладонью. — Зато я стала волонтерить. В приюте для животных, потом в центре помощи пострадавшим, ну, ты понимаешь, после войны таких мест стало... — она не заканчивает, потому что это очевидно. И потому что ей нужна эта пауза, чтобы спрятать обратно то, что только что ненадолго показалось наружу — маленькую злую растерянность человека, у которого украли кусок жизни и даже не оставили расписки.

[indent] Они идут рядом и Грэйс вдруг осознает, что впервые за весь вечер ей становится по-настоящему спокойно. Не тревожно, не возбужденно, а именно спокойно. Так бывает, когда тело вспоминает что-то раньше, чем голова. Его шаг, широкий и размеренный, его силуэт справа, его молчание, которое совершенно не давит, а наоборот, создает пространство, в котором можно просто быть. Она узнает это ощущение, хотя узнавать тут нечего, они знакомы второй день.

[indent] — Райан, — она произносит его имя и что-то в этом звучании снова цепляет, как неправильно взятая нота в знакомой мелодии. Она замедляет шаг. — Можно я спрошу странную вещь? — Грэйс смотрит на него снизу вверх и в её глазах нет ни игривости, ни кокетства, только какая-то упрямая, почти детская серьезность. — Мы точно раньше не встречались? — Она знает, как это звучит. Знает, что это самая банальная и самая пошлая фраза, которую можно сказать мужчине, и что будь здесь Марк, он бы, наверное, посмеялся. Но ей плевать, потому что это не попытка флирта и не праздное любопытство. Это попытка собрать пазл, в котором не хватает половины деталей, а оставшиеся не стыкуются между собой. Сны. Дежавю. Имя, которое не подходит. Железная ладонь, от прикосновения к которой по телу бежит ток узнавания. Фантомная боль, которую не откуда знать. И этот человек рядом, от которого так сложно уйти, будто между ними натянута невидимая нить, а ножницы потерялись где-то между вчера и сегодня.

[indent] Малыш пинается, мягко и сонно. Грэйс опускает глаза и улыбается ему, а когда поднимает взгляд обратно на Райана, в нем уже снова прежняя Харди — теплая, открытая, немного смущенная собственной прямотой. Но где-то на самом дне, куда не достает свет фонарей, продолжает пульсировать тихое, упрямое: Джон.

0

164

[indent] Широкополосный пиджак, малиновый атлас, жирная подводка — и при всём этом Гвен каким-то образом выглядела не как пародия, а как оригинал, с которого Тим Бёртон когда-то рисовал первые наброски. Она и была оригиналом, все копии появились только после неё. — Да, в комплекте есть вторая для тебя, — я чуть повернула голову, давая ей возможность рассмотреть белый глаз получше. Мы были разные, но кое-что одинаково нас притягивало друг к другу, так и эти линзы давали нам некое чувство симметрии в совместном образе.

[indent] Вечер разматывался вокруг нас, как плёнка, пущенная чуть быстрее нормальной скорости. Музыка внизу, смех, хлопки дверей, чьи-то голоса сквозь стены, а здесь, в этой комнате, время замедлилось до густоты свечного воска. Мы стояли рядом, и я почувствовала, как пространство между нами стало еще короче. Так бывает с Гвен: физика рядом с ней работает, но по своим правилам. Она говорит о шуме, о музыке, о корреляции между громкостью басов и уровнем алкоголя. Я слушаю её и думаю о том, как поразительно Моссхарт умеет переключаться между лёгким и серьёзным так быстро, что не успеваешь заметить шов. Как монтажная склейка в хорошем кино, ты не видишь разрез, но чувствуешь, что кадр изменился.

Чуть ранее, за виноградной изгородью справа от дома, где глухая стена и басы гудели сквозь кирпич, где пахло сырой травой и дымом чужих сигарет — кадр уже менялся. Её влажные губы, прохладные пальцы, горячее дыхание на моей коже. Я не умею описывать такие эмоции, мой словарь заточен под переменные и функции, а не под то, что происходит, когда кто-то целует тебя так, будто пробует на вкус слово, которое ещё не придумали. Я просто стояла, прижавшись спиной к стене, и чувствовала, как внутри что-то тектоническое сдвигается медленно и необратимо, без возможности откатиться назад к базовым настройкам. Я не анализировала. Впервые за долгое время я просто поддавалась яркости и упоительной мощности момента. Куда это все могло меня привести? Это немного пугало, больше, чем любой призрак.

[indent] — В тридцать восьмом, — сказала Гвен, и я услышала, как её голос перешёл в другой регистр. Не тише, не громче, а глубже. Как будто она зачерпнула слова откуда-то из самого дна. Я сразу поняла, что её бабушка имела для девушки особое значение, поэтому слушала, не перебивая. Я вообще редко перебиваю, но сейчас молчала по другой причине. Я слушала не только слова, а то, что стояло за ними — тот тихий треск, с которым человек вскрывает запечатанное. Гвен не привыкла говорить об этом, я чувствовала по тому, как она выдерживала паузы: чуть длиннее, чем нужно, будто проверяла, выдержит ли пол следующее её откровение.

[indent] Голос бабушки. Скрип половицы в запертой комнате. Пружины кресла, проминающиеся под весом, которого нет. Со стороны это звучало точь-в-точь как стадии горевания, третья или четвёртая, в зависимости от классификации. Психолог сказал бы так: "Это нормально, мозг не сразу отпускает привычные паттерны, вы проецируете ожидания на бытовые шумы". И психолог был бы неправ. Не то чтобы я всегда ставлю себя выше экспертов, просто у меня другая система координат. Я знала, ещё до того как Гвен договорила, что это не проекция. Скрипящая половица в запертой комнате — это не память, это присутствие. Тонкое, остаточное, как тепло на стуле, с которого кто-то только что встал. Некоторые люди оставляют после себя не только воспоминания. Они оставляют частоту. И если ты умеешь слушать, ты её ловишь. Гвен умела слушать. Она просто не знала, что именно слышит. И я, впрочем, могла помочь им обеим в этом разобраться. Вот только...требовалось ли им это?

[indent] — Как её звали?
[indent] Простой вопрос. Я задала его спокойно и без нажима, глядя на то, как палец Гвен скользит по краю доски. Она дотрагивалась до неё так, как дотрагиваются до вещей, к которым одновременно тянет и от которых хочется отдёрнуть руку. — Расскажи мне о ней. — В моем вопросе не было светской вежливости, и Гвен это знала. Я не спрашивала, чтобы заполнить тишину, мне нужно было понять. Каждая деталь — это координата. Имя, привычки, характер, любимое кресло, запах духов, который Гвен помнит с детства, — всё это складывалось в карту, и я читала её так же, как читаю код: строка за строкой, выискивая закономерности, которые другие принимают за совпадения.

[indent] Свечи продолжали гореть неровно. Одна вытягивалась тонкой белесой иглой, другая почти гасла, чтобы вспыхнуть снова на вдохе. На чьём-то вдохе. Лист с правилами на столе едва заметно шевельнулся. Краем глаза я зафиксировала, как бумага чуть приподнялась и опустилась обратно. Плавно, как будто по ней провели пальцем. Я не стала на это указывать.

[indent] Тридцать первое октября. День рождения Рут Лавлейс. Все двери открыты — те, про которые в учебниках пишут метафорически, и те, про которые не пишут нигде, потому что большинство людей не верит в их существование. — Знаешь, — я произнесла это негромко, так, чтобы слышала только Гвен, — сегодня особенный день. В день рождения всегда проще всего достучаться. Все двери открыты. Можем с ней пообщаться. — Я предложила это так, как предлагают взять кофе в дорогу: обыденно, без драмы и без театральных пауз. Я не собиралась устраивать из этого представление ни для Гвен, ни для остальных, которые рассаживались вокруг стола с тем возбуждённым любопытством, с каким люди смотрят фильмы ужасов: немного страшно, немного весело, и всегда можно закрыть глаза. Мне просто было интересно, а Гвен кажется хотела получить ответы на некоторые вопросы.

[indent] — Это не совсем игра, — я посмотрела на доску. Буквы, цифры, YES, NO, GOODBYE. Протокол. Интерфейс. Точка входа. — Но да, кое-что умею. — Но я не потянулась к планшету. Мне не нужно было прикасаться к доске, чтобы почувствовать то, что уже происходило в этой комнате. Температура. Она медленно снижалась, ступая дорожке мурашек от запястья к плечу. Свечи наклонились к центру стола одновременно к доске, будто их тянуло к ней гравитацией. То, что мы наблюдали в середине комнаты было неплохим развлечением для присутствующих. А я уже всеми мыслями была кое- где в другом месте. Призывая ту, что что сегодня праздновала свое восьмидесятиоднолетие.

[indent] Кто-то из девушек за столом положила пальцы на планшет первой. За ней вторая и следующая. Осторожно, почти играючи, как пробуют воду кончиками пальцев. Я наблюдала с тем интересом, с каким наблюдают за танцами птиц. А потом за моей спиной снова ощутилось чье-то пристутствие. Близко. Слишком близко. Но в этот раз ощущение было другим. Не чужим, скорее даже ожидаемым. Как будто кто-то терпеливо стоял и ждал, пока я обернусь. Или пока я задам правильный вопрос.
[indent] Я посмотрела на Гвен и мягко улыбнулась.
[indent] — Ну что, — тихо, только ей, — познакомишь меня с бабушкой? И что там за история с её старым радио?

0

165

Знаете, что самое обидное в профессии наёмного убийцы? Не то, что тебя могут убить — к этому привыкаешь примерно на третьем задании, как привыкаешь к плохому кофе в аэропортах: неприятно, но не смертельно. Ну, в переносном смысле. Самое обидное — это гардероб. Потому что когда тебе говорят «цель находится в офисном здании на четырнадцатом этаже», ты не можешь прийти туда в том, в чём тебе удобно. А удобно мне в берцах, кожаной куртке и с ножом на бедре, но вместо этого я стою на ресепшене в юбке-карандаше, блузке застёгнутой на все пуговицы кроме двух верхних — потому что я профессионал, но не монашка — и на каблуках, от которых через час у меня начнёт дёргаться левый глаз, а через два я начну убивать не по контракту, а по зову сердца.
Меня зовут Николь Фишер. Сегодня меня зовут Николь Фишер. Координатор по внутренним коммуникациям, что бы это ни значило — я до сих пор не уверена, что люди с такими должностями существуют в природе или их выдумали специально чтобы никто не задавал лишних вопросов. Что, впрочем, идеально подходит под мои текущие нужды.
Настоящая Николь Фишер мирно спит под стойкой ресепшена — аккуратно уложенная, с подушечкой из собственного пиджака, потому что я не варвар, я варвар только когда за это платят. Снотворное подействовало за четыре секунды, личный рекорд — предыдущий был пять, и я подозреваю, что разница объясняется не улучшением моей техники, а тем, что Николь банально не завтракала. У неё на столе стоял нетронутый салат с киноа, и одно это заставило меня испытать к ней что-то вроде профессиональной солидарности: мы обе делаем вещи которых не хотим, только она ест киноа, а я притворяюсь ею.
Цель — Дэвид Моррисон, он же Карапуз. Прозвище он получил не за рост — с ростом у него как раз всё в порядке, метр восемьдесят пять стабильного мужского достоинства — а за привычку хныкать на допросах, за что его в определённых кругах уважали примерно так же, как уважают мокрую туалетную бумагу. Четырнадцатый этаж, кабинет с табличкой «финансовый консультант», что в переводе с языка нашего общего мироустройства означает «человек, который отмывает деньги для тех, кто их отмывать не умеет, но очень хочет научиться». Индиго. Мой отдел хочет его ликвидировать, потому что он якобы представляет угрозу, хотя единственная реальная угроза, которую я вижу в его досье — это причёска.
Я наклоняюсь над стойкой, перебирая документы, которые оставила мне настоящая Николь — графики, пропуска, какая-то служебная записка о замене фильтров в кондиционерах, и именно в этот момент мой организм фиксирует два события одновременно: первое — присутствие кого-то за спиной, второе — этот кто-то смотрит не на документы.
Есть взгляды, которые чувствуешь кожей. Есть взгляды, которые чувствуешь конкретным участком кожи. Этот конкретный участок я знаю наизусть — он располагается чуть ниже поясницы и в данный момент обтянут тканью, которая не оставляет пространства для воображения, что, в целом, экономит время обеим сторонам.
Я не оборачиваюсь. Пока не оборачиваюсь.
— Дорогая, мне кажется вам определённо не следует надевать такие короткие юбки...
Есть голоса, от которых хочется стрелять. Есть голоса, от которых хочется стрелять и одновременно целоваться, что создаёт определённый конфликт интересов, потому что для одного нужна дистанция, а для другого — её полное отсутствие.
— ...не боитесь что вас арестует полиция моды?
Я медленно выпрямляюсь — с тем расчётом, чтобы каждый сантиметр подъёма стоил ему если не нервных клеток, то хотя бы сбитого дыхания — и оборачиваюсь.
Тони Старк. Мой парень. Мой сумасшедший, невыносимый, невозможно красивый парень, который стоит, оперевшись о стойку с таким видом, будто это он здесь работает, а я зашла спросить дорогу.
— Полиция моды? — повторяю я, скрещивая руки на груди, и чувствую, как губы сами расползаются в улыбку, хотя я даю им строжайший приказ этого не делать. — Старк, единственная полиция, которую тебе стоит бояться — это я, и у меня нет ни ордера, ни предупреждений, только обвинительный приговор и короткая юбка, которая, как ты сам заметил, представляет угрозу национальной безопасности.
Бросаю взгляд вниз, туда где мирно посапывает Николь.
— И это не дротики, это усовершенствованная формула, которую я сама, между прочим, доработала, потому что стандартная дрянь из нашей лаборатории вырубает на полтора часа, а мне нужно четыре, и если ты думаешь что я всё ещё пользуюсь тем кустарным барахлом, которым нас снабжали два года назад, то ты катастрофически отстал от прогресса, Старк, и это при твоём-то IQ должно задевать.
Делаю шаг к нему — один, ровно один, потому что больше было бы слишком, а меньше было бы недостаточно — и понижаю голос до той тональности, которая работает на него безотказнее любого снотворного:
— Только не говори мне что тебя направили за Карапузом...
Пауза. Я смотрю в его глаза и вижу там ответ раньше, чем он успевает его озвучить.
— Ты. Издеваешься.
Нет, серьёзно. Каждый. Каждый чёртов раз. Два с половиной месяца назад — Берлин, мы столкнулись на задании с тем русским, который торговал оружием из-под полы церковной лавки. Месяц назад — Марсель, и там мы чуть не прикончили друг друга в тёмном переулке, правда потом прикончили бутылку вина и это было значительно приятнее. Теперь вот это. Я начинаю подозревать, что наши кураторы либо сговорились, либо у вселенной крайне специфическое чувство юмора, и я склоняюсь ко второму, потому что первое требует от наших кураторов наличия интеллекта, в чём я серьёзно сомневаюсь.
— Значит так, — я выдёргиваю из стопки документов пропуск Николь Фишер и засовываю его в нагрудный карман блузки — туда, куда Старк совершенно точно посмотрит, и это не баг, это фича. — Карапуз — мой. Я на него потратила три дня подготовки, выучила имена всех его коллег, его расписание, его аллергию на арахис и тот факт, что он каждый четверг заказывает латте с овсяным молоком, и если ты думаешь, что я отдам этот контракт только потому, что ты красиво припарковался и у тебя Глок торчит из-под пиджака как нераскрытый комплимент — ты меня плохо знаешь. Хотя нет, — на секунду задумываюсь, чуть склоняя голову, — ты меня как раз отлично знаешь, в этом и проблема.
Цокаю каблуком по мраморному полу — один раз, коротко, как точка в конце предложения.
— Так что давай-ка проясним: ты сюда приехал работать или ты сюда приехал мешать мне работать? Потому что если второе, у меня в сумочке есть вторая доза того, что сейчас наслаждается Николь, и мне абсолютно не принципиально — координатор по внутренним коммуникациям или миллиардер с манией величия, формула работает одинаково демократично.
Я улыбаюсь. Той самой улыбкой, от которой люди обычно не знают — бежать или оставаться.
Старк, к его вечному проклятию, всегда оставался.
Старк, к его вечному проклятию, всегда оставался.
Но у меня нет на это времени — ни на его улыбку, ни на его Глок, ни на этот невыносимый запах его одеколона, который я чувствую даже сквозь кондиционированный воздух этого архитектурного недоразумения и который действует на меня хуже любого снотворного, потому что от снотворного хотя бы просто засыпаешь, а от этого запаха хочется делать вещи, за которые в приличном обществе сажают или как минимум просят выйти из лифта.
— Была рада повидаться, Старк, передавай привет своим модистам, — подхватываю папку с документами, разворачиваюсь на каблуках — чётко, как на параде, только параде значительно более привлекательном — и направляюсь к лифтам.
Четырнадцатый этаж. Моррисон сейчас на совещании, которое закончится через — бросаю взгляд на часы — одиннадцать минут. Ровно столько, чтобы подняться, осмотреться, занять позицию и сделать то, за что мне платят люди, которых я в глаза не видела, но чьи переводы на мой счёт прихожу аккуратнее, чем швейцарские часы.
Лифт приходит. Двери открываются. Я захожу, нажимаю четырнадцать и позволяю себе ровно полсекунды удовольствия от осознания того, что Старк сейчас стоит у стойки и смотрит мне вслед, и выражение его лица наверняка стоит того, чтобы обернуться, но я не оборачиваюсь, потому что Каролина Лоренц не оборачивается — Каролина Лоренц уходит красиво и возвращается с результатом.
Двери закрываются.
Четвёртый этаж. Седьмой. Девятый.
На двенадцатом лифт останавливается — и нет, это не Старк, потому что Старк поднялся бы по лестнице, просто чтобы оказаться наверху раньше меня и сделать вид что он тут давно. В кабину заходит охранник. Большой, квадратный, с шеей толщиной примерно с моё бедро и взглядом человека, которому заплатили не за то чтобы он думал, а за то чтобы он занимал пространство — и с этой задачей он справляется блестяще, потому что пространства в кабине сразу становится значительно меньше.
Он смотрит на мой пропуск. Потом на меня. Потом снова на пропуск.
— Николь Фишер? — произносит он с интонацией человека, который только что разгадал кроссворд и не уверен в ответе.
— Она самая, — улыбаюсь я улыбкой координатора по внутренним коммуникациям, что бы это ни значило.
— Николь Фишер — блондинка.
Ну разумеется. Разумеется она блондинка. Потому что когда я изучала её профиль, фотография была размером с почтовую марку, а на почтовых марках, как известно, все выглядят одинаково — мелко и неубедительно. Я мысленно делаю пометку убить того аналитика, который готовил мне досье, причём бесплатно, просто из принципа.
— Покрасилась, — отвечаю я без паузы, потому что паузы — это роскошь, которую я себе позволяю только в постели, и то не всегда. — Каштановый, балаяж, мой мастер говорит что мне идёт, хотите номер его салона?
Охранник не хочет номер салона. Охранник хочет проблем — я вижу это по тому, как его рука медленно, с грацией бетономешалки, двигается к рации на поясе.
Одиннадцать минут. У меня было одиннадцать минут. Теперь, благодаря этому наблюдательному шкафу с ушами, их стало значительно меньше.
Я делаю то, что сделала бы любая здравомыслящая женщина в юбке-карандаше и на каблуках в замкнутом пространстве с мужчиной вдвое тяжелее неё.
Каблук — в подъём стопы. Локоть — в солнечное сплетение. Ребро ладони — в горло. Три движения, две секунды, одна рухнувшая на пол туша весом килограммов в сто двадцать, и теперь лифт сотрясается от удара так, что мигает свет.
— Ничего личного, — поправляю блузку, — просто у тебя слишком хорошая память на блондинок.
Проблема в том, что он всё-таки успел нажать кнопку рации. Полсекунды — этого достаточно, чтобы на том конце услышали возню и сделали выводы. А выводы в таких зданиях делают быстро, потому что людям, которые нанимают Дэвида Моррисона, есть что терять и есть кем прикрываться.
Лифт доезжает до четырнадцатого. Двери раскрываются. Коридор пуст — но эта пустота мне не нравится. Она слишком аккуратная, слишком тихая, как пауза перед выстрелом, и я точно знаю эту паузу, потому что обычно я стою по другую сторону от неё.
Где-то внизу, в вестибюле, стоит самый раздражающий человек на земле с Глоком и двумя капсулами, и я почти — почти — жалею, что не взяла его с собой.
Почти.

0

166

[indent] Знаете, что самое обидное в профессии наёмного убийцы? Не то, что тебя могут убить, к этому привыкаешь примерно на третьем задании, как привыкаешь к плохому кофе в аэропортах: неприятно, но не смертельно. Ну, в переносном смысле. Самое обидное — это гардероб. Потому что когда тебе говорят "цель находится в офисном здании на четырнадцатом этаже", ты не можешь прийти туда в том, в чём тебе удобно. А удобно мне в берцах, кожаной куртке и с ножом на бедре, но вместо этого я стою на ресепшене в юбке-карандаше, блузке застёгнутой на все пуговицы кроме двух верхних — потому что я профессионал, но не монашка — и на каблуках, от которых через час у меня начнёт дёргаться левый глаз, а через два я начну убивать не по контракту, а по зову сердца.
[indent] Сегодня меня зовут Николь Фишер. Координатор по внутренним коммуникациям, что бы это ни значило, я до сих пор не уверена, что люди с такими должностями существуют в природе или их выдумали специально чтобы никто не задавал лишних вопросов. Что, впрочем, идеально подходит под мои текущие нужды. Настоящая Николь Фишер мирно спит под стойкой ресепшена, аккуратно уложенная, с подушечкой из собственного пиджака, потому что я не варвар, я варвар только когда за это платят. Снотворное подействовало за четыре секунды, личный рекорд, предыдущий был пять, и я подозреваю, что разница объясняется не улучшением моей техники, а тем, что Николь банально не завтракала. У неё на столе стоял нетронутый салат с киноа, и одно это заставило меня испытать к ней что-то вроде профессиональной солидарности: мы обе делаем вещи которых не хотим, только она ест киноа, а я притворяюсь ею.
[indent] Цель — Доусон Моррисон, он же Карапуз. Прозвище он получил не за рост, с ростом у него как раз всё в порядке, метр восемьдесят пять стабильного мужского достоинства, а за привычку хныкать на допросах, за что его в определённых кругах уважали примерно так же, как уважают мокрую туалетную бумагу. Четырнадцатый этаж, кабинет с табличкой "финансовый консультант", что в переводе с языка нашего общего мироустройства означает "человек, который отмывает деньги для тех, кто их отмывать не умеет, но очень хочет научиться". Мой отдел хочет его ликвидировать, потому что он якобы представляет угрозу, хотя единственная реальная угроза, которую я вижу в его досье — это причёска.
[indent] Я наклоняюсь над стойкой, перебирая документы, которые оставила мне настоящая Николь — графики, пропуска, какая-то служебная записка о замене фильтров в кондиционерах, и именно в этот момент мой организм фиксирует два события одновременно: первое — присутствие кого-то за спиной, второе — этот кто-то смотрит не на документы.
[indent] Есть взгляды, которые чувствуешь кожей. Есть взгляды, которые чувствуешь конкретным участком кожи. Этот конкретный участок я знаю наизусть, он располагается чуть ниже поясницы и в данный момент обтянут тканью, которая не оставляет пространства для воображения, что, в целом, экономит время обеим сторонам. Я не оборачиваюсь. Пока не оборачиваюсь.
[indent] Есть голоса, от которых хочется стрелять. Есть голоса, от которых хочется стрелять и одновременно целоваться, что создаёт определённый конфликт интересов, потому что для одного нужна дистанция, а для другого — её полное отсутствие. Я медленно выпрямляюсь с тем расчётом, чтобы каждый сантиметр подъёма стоил ему если не нервных клеток, то хотя бы сбитого дыхания, и затем оборачиваюсь.
[indent] Тони Старк. Мой парень. Мой сумасшедший, невыносимый, невозможно красивый парень, который стоит, оперевшись о стойку с таким видом, будто это он здесь работает, а я зашла спросить дорогу.
[indent] — Полиция моды? — повторяю я, скрещивая руки на груди, и чувствую, как губы сами расползаются в улыбку, хотя я даю им строжайший приказ этого не делать. — Старк, единственная полиция, которую тебе стоит бояться — это я, и у меня нет ни ордера, ни предупреждений, только обвинительный приговор и короткая юбка, которая, как ты сам заметил, представляет угрозу национальной безопасности.
[indent] Бросаю взгляд вниз, туда где мирно посапывает Николь.
[indent] — И это не дротики, это усовершенствованная формула, которую я сама, между прочим, доработала, потому что стандартная дрянь из нашей лаборатории вырубает на полтора часа, а мне нужно четыре, и если ты думаешь что я всё ещё пользуюсь тем кустарным барахлом, которым нас снабжали два года назад, то ты катастрофически отстал от прогресса.
[indent] Делаю шаг к нему — ровно один, потому что больше было бы слишком, а меньше было бы недостаточно, и понижаю голос до той тональности, которая работает на него безотказнее всего: — Ты. Издеваешься.
[indent] Нет, серьёзно.  Каждый чёртов раз. Два с половиной месяца назад — Берлин, мы столкнулись на задании с тем русским, который торговал оружием из-под полы церковной лавки. Месяц назад — Марсель, и там мы чуть не прикончили друг друга в тёмном переулке, правда потом прикончили бутылку вина и это было значительно приятнее. Теперь вот это. Я начинаю подозревать, что наши кураторы либо сговорились, либо у вселенной крайне специфическое чувство юмора, и я склоняюсь ко второму, потому что первое требует от наших кураторов наличия интеллекта, в чём я серьёзно сомневаюсь.
[indent] — Значит так, — я выдёргиваю из стопки документов пропуск Николь Фишер и засовываю его в нагрудный карман блузки — туда, куда Старк совершенно точно посмотрит, и это не баг, это фича. — Карапуз — мой. Я на него потратила три дня подготовки, выучила имена всех его коллег, его расписание, его аллергию на арахис и тот факт, что он каждый четверг заказывает латте с овсяным молоком, и если ты думаешь, что я отдам этот контракт только потому, что ты красиво припарковался и у тебя глок торчит из-под... пиджака как нераскрытый комплимент — ты меня плохо знаешь. Хотя нет, — на секунду задумываюсь, чуть склоняя голову, — ты меня как раз отлично знаешь, в этом и проблема. — Цокаю каблуком по мраморному полу, один раз, коротко, как точка в конце предложения. — Так что давай-ка проясним: ты сюда приехал работать или ты сюда приехал мешать мне работать? Потому что если второе, у меня в сумочке есть вторая доза того, что сейчас наслаждается Николь, и мне абсолютно не принципиально — координатор по внутренним коммуникациям или миллиардер с манией величия, формула работает одинаково демократично.
[indent] Я улыбаюсь. Той улыбкой, от которой люди обычно не знают: бежать или оставаться.
[indent] Старк, к его вечному проклятию, всегда оставался.
[indent] Но у меня нет на это времени — ни на его улыбку, ни на его пистолет, ни на этот невыносимый запах его одеколона, который я чувствую даже сквозь кондиционированный воздух этого архитектурного недоразумения и который действует на меня хуже любого снотворного, потому что от снотворного хотя бы просто засыпаешь, а от этого запаха хочется делать вещи, за которые в приличном обществе сажают или как минимум просят выйти из лифта.
[indent] — Была рада повидаться, милый, передавай привет своим модистам, — подхватываю папку с документами, разворачиваюсь на каблуках и направляюсь к лифтам. Четырнадцатый этаж. Моррисон сейчас на совещании, которое закончится через — бросаю взгляд на часы — одиннадцать минут. Ровно столько, чтобы подняться, осмотреться, занять позицию и сделать то, за что мне платят люди, которых я в глаза не видела, но чьи переводы на мой счёт прихожу аккуратнее, чем швейцарские часы. Лифт приходит, двери открываются. Я захожу, нажимаю четырнадцать и позволяю себе ровно полсекунды удовольствия от осознания того, что Старк сейчас стоит у стойки и смотрит мне вслед, и выражение его лица наверняка стоит того, чтобы обернуться, но я не оборачиваюсь, потому что Каролина Лоренц не оборачивается — Каролина Лоренц уходит красиво и возвращается с результатом.
[indent] Двери закрываются.
[indent] Четвёртый этаж. Седьмой. Девятый.
[indent] На одиннадцатом лифт останавливается, и нет, это не Старк, потому что Старк поднялся бы по лестнице или на другом лифте, просто чтобы оказаться наверху раньше меня и сделать вид что он тут давно. В кабину заходит охранник. Большой, квадратный, с шеей толщиной примерно с моё бедро и взглядом человека, которому заплатили не за то чтобы он думал, а за то чтобы он занимал пространство, и с этой задачей он справляется блестяще, потому что пространства в кабине сразу становится значительно меньше.
[indent] Он смотрит на мой пропуск. Потом на меня. Потом снова на пропуск.
[indent] — Николь Фишер? — произносит он с интонацией человека, который только что разгадал кроссворд и не уверен в ответе.
[indent] — Она самая, — улыбаюсь улыбкой координатора по внутренним коммуникациям.
[indent] — Николь Фишер — блондинка.
Ну разумеется. Разумеется она блондинка. Потому что когда я изучала её профиль, фотография была размером с почтовую марку, а на почтовых марках, как известно, все выглядят одинаково — мелко и неубедительно. Когда я была уже на позиции, отступать из-за другого цвета волос было бессмысленно. Я мысленно делаю пометку убить того аналитика, который готовил мне досье, причём бесплатно, просто из принципа.
[indent] — Покрасилась, — отвечаю без паузы, потому что паузы — это роскошь, которую я себе позволяю только в постели, и то не всегда. — Каштановый, балаяж, мой мастер говорит что мне идёт, хотите номер его салона?
[indent] Охранник не хочет номер салона. Охранник хочет проблем, я вижу это по тому, как его рука медленно, с грацией бетономешалки, двигается к рации на поясе. Одиннадцать минут. У меня было одиннадцать минут. Теперь, благодаря этому наблюдательному шкафу с ушами, их стало значительно меньше. Я делаю то, что сделала бы любая здравомыслящая женщина в юбке-карандаше и на каблуках в замкнутом пространстве с мужчиной вдвое тяжелее неё. Каблук — в подъём стопы. Локоть — в солнечное сплетение. Ребро ладони — в горло. Три движения, две секунды, одна рухнувшая на пол туша весом килограммов в сто двадцать, и теперь лифт сотрясается от удара так, что мигает свет.
[indent] — Ничего личного, — поправляю блузку, — просто у тебя слишком хорошая память на блондинок.
[indent] Проблема в том, что он всё-таки успел нажать кнопку рации. Полсекунды, этого достаточно, чтобы на том конце услышали возню и сделали выводы. А выводы в таких зданиях делают быстро, потому что людям, которые нанимают Доусона Моррисона, есть что терять и есть кем прикрываться.
Лифт доезжает до четырнадцатого. Двери раскрываются. Коридор пуст, но эта пустота мне не нравится. Она слишком аккуратная, слишком тихая, как пауза перед выстрелом, и я точно знаю эту паузу, потому что обычно я стою по другую сторону от неё.

0

167

[indent] Сон начинался с того места, на котором всё в жизни начиналось — с маминых коленей, с тепла её ладоней, с бормотания телевизора, в котором никогда не было ничего важного, потому что всё важное происходило здесь, в этой гостиной, на этом диване, в запахе кофе и яблочного пирога, что она пекла по субботам. Я чувствовала, как мамины пальцы перебирают мои волосы, и каждое прикосновение было настолько реальным, что у меня перехватило дыхание. Глен лежал слева от неё, я — справа. Мы были взрослыми людьми в детской позе, и в этом не было ничего нелепого, потому что некоторые вещи не подчиняются возрасту. Мама сказала, что обещала зайти к миссис Питерсон. Встала, поправила плед на диване, а я хотела попросить её остаться, но не попросила, она, ведь, всегда возвращалась. Дверь закрылась мягко. И тогда Глен посмотрел на меня.

[indent] У него были живые глаза. Не те, что я видела в гробу, принадлежащие кому-то, кто просто хорошо спит. Нет. Это были его настоящие глаза, с прищуром и этим его вечным выражением, будто он только что придумал что-то новенькое и очень доволен собой. Он взял меня за руку и потянул к выходу. Его ладонь была тёплой. Я запомнила это отдельно, как строчку, которую выделяешь маркером в документе, чтобы вернуться позже. Его тёплая настоящая рука...

[indent] Мы шли по знакомой дороге. Мимо того нелепого гигантского лобстера, к которому все туристы выстраивались в очередь ради фотографии, мимо заправки, мимо почтового отделения, в котором работала миссис Доусон, вечно путавшая нашу почту с соседской. За ними следовал длинный, тёмный тоннель, как горло какого-то спящего существа. Свет включился только на выходе, и лес встретил нас шелестом кленов. Верхушки раскачивались высоко над головами, и мне показалось, что они переговариваются о чём-то своём, не обращая на нас никакого внимания. Мы искали наше дерево, на коре которого когда-то вырезали свои инициалы перочинным ножом, украденным из отцовского ящика.

[indent] Я помнила Гудини. Мы говорили об этом в лесу, на одной из наших вылазок, когда нам было тринадцать. Или четырнадцать. Время в воспоминаниях не имеет точных координат, оно как код без комментариев — работает, но никто уже не помнит, почему именно так.

[indent] — Ты сказал, что умрёшь первым. И свяжешься со мной.
[indent] Брат он обернулся, и в его улыбке было что-то такое, от чего захотелось одновременно рассмеяться и заплакать. Он всегда держал слово. Мы нашли дерево. Инициалы потемнели, заросли, но были на месте. Я провела по ним пальцами: кора была шершавой и влажной. Глен стоял рядом, и от него пахло так, как от него пахло всегда — морской солью и этой его дурацкой фруктовой жвачкой, которую он любил жевать.

[indent] — Что там случилось? — спросила я. Я ждала этого вопроса весь путь через лес, через тоннель, через гостиную с маминым пледом. Может быть, весь сон существовал ради этого единственного вопроса. Глен открыл рот, чтобы ответить и... Земля под моими ногами ушла из-под ног. Словно вода с отливом, обнажая то, что всегда было скрыто на дне. Леса больше не было и Глена больше не было. Не было ни звука, ни света, ни запаха фруктовой жвачки. Было только падение, медленное и беззвучное, как погружение в программу, в которой отключили весь интерфейс, оставив чёрный терминал с мигающим курсором. Никаких данных на входе, никаких инструкций на выходе, лишь голое ожидание.

[indent] А потом хлынула вода.
[indent] Я узнала её раньше, чем ощутила. Это была вода без свойств, без температуры, без границ. Она не касалась кожи, она просто была везде, как воздух, которым дышишь, не замечая. Я висела в ней, или стояла, или лежала — невозможно определить без точки отсчёта. Тело не чувствовало ни верха, ни низа. Мне было двенадцать, и я тонула? Нет, сейчас было не так. Мне было тридцать четыре, и я смотрела.

[indent] Картинка проявлялась рваными кусками, как загрузка файла по нестабильному соединению. Катер. Проблески желтых огни на волне. Чей-то крик — обрывок, без начала и конца, гласная, растянутая в пустоту. Чьи-то руки, хватающиеся за что-то, и другие руки, пытающиеся удержать, и еще третьи, те, что тянули вниз с такой силой, что становилось ясно — этот человек не хочет умирать, и ради этого готов забрать с собой любого. Глен. Я увидела его со стороны, как кадр из фильма, снятого трясущейся камерой с плохим фокусом. Красно-белая куртка, слишком яркая в чёрной воде. Его лицо мелькнуло на секунду и исчезло. Затем появилось снова. Он был сосредоточен, он не был напуган. Работал. Делал то, что умел лучше всего. Следующий кадр: напарник, должно быть Курт, его руки на вороте чьей-то куртки. Потом волна, закрывающая всё. Дальше: тишина. Абсолютная, гулкая, подводная тишина, в которой рассыпались последние пузырьки воздуха, уносясь вверх, к поверхности, до которой уже не добраться.

[indent] Я попыталась закричать. Во сне можно кричать, я знала это, у меня был опыт, у меня были призраки, которые тоже кричали и которых я слышала. Но здесь моего голоса не существовало. Я была только зрением, направленным туда, куда не хотелось смотреть. И я почувствовала это. Почувствовала кожей, позвоночником, тем участком тела между лопатками, где, как мне всегда казалось, располагается что-то вроде антенны. Что-то присутствовало — как давление на барабанные перепонки, когда ныряешь слишком глубоко, как лёгкое онемение в кончиках пальцев, когда трогаешь что-то, к чему не следовало прикасаться. Оно было здесь, в ночь гибели Глена. И оно было тогда, много лет назад, когда что-то сомкнулось на моей щиколотке и дёрнуло вниз, в темноту, где нет ни навигации, ни воздуха, ни помощи. Это что-то забрало Глена сейчас взамен меня тогда.

[indent] Меня вытолкнуло на поверхность, как пробку. Я открыла глаза и не сразу поняла, что это уже не вода, а потолок моей комнаты. Бледный, с трещиной в углу, которую мы с Гленом называли «картой сокровищ», потому что она была похожа на извилистую реку с притоками. Простыня подо мной была мокрой от пота, а казалось будто от воды. Сердце колотилось так, будто пыталось пробить рёбра и сбежать. Лёгкие горели. Я сделала вдох, и он дался мне с таким усилием, словно я действительно только что вынырнула.

[indent] За окном светало. Комнату окутывал серый, неуверенный свет, который ещё не решил, станет ли он утром или отступит обратно в ночь. Я лежала, глядя в потолок, и пыталась собрать увиденное в последовательность, затем села на кровати. Ноги коснулись холодного пола, и я вздрогнула, потому что на секунду показалось, что подо мной не доски, а дно. Телефон Глена лежал на тумбе, ровно там же, где я его оставила. Экран был тёмный. Сигарета в пепельнице давно погасла, оставив после себя кривой столбик пепла, который не осыпался, держась на одном упрямстве. Я встала и пошла в ванную. Включила свет, и он ударил по глазам. Зеркало было чистым. Никаких надписей, никаких корявых букв.

[indent] Но на запотевшей стенке душевой кабины виднелись слова.

0

168

[indent] — Поздно уже, надо спать.
[indent] Он был прав. Часы давно перевалили за ту отметку, после которой время перестаёт быть временем и становится чем-то вязким, бесформенным, удерживающим в кухне под тусклым абажуром просто потому, что уходить значит заканчивать. А заканчивать не хотелось.
[indent] Они разошлись. Тихо, без лишних слов. Миша — в свою комнату, Диана — на свой диван. Привычная география, привычный ритуал: ванная, зубы, плед, телефон на тумбочку. Привычная тишина, в которой квартира засыпала по частям — сначала кухня, потом коридор, потом комната за стеной.
Её телефон мигнул. Диана потянулась к нему машинально, не думая, просто рефлексом. Сообщения были с незнакомого номера.

Ты думаешь, что спряталась? Стоит тебе только выйти из своего "убежища" и я тебя поймаю.

Пальцы окаменели. Экран светил в лицо, и буквы плавали перед глазами, складываясь и рассыпаясь, как будто текст дышал. Она знала этот стиль. Без имени, без подписи, и всё равно каждое слово было его. Макс формулировал с хирургической точностью правду, как она есть с той жестокостью, которая не оставляет синяков, но оставляет шрамы глубже любых.
[indent] За первым сообщение последовало второе сообщение. Он точно знал, что она прочитала, ведь мессенджер оставлял об этом отметки.

Твой рыцарь не будет рядом всегда.

[indent] Третье.

А я терпеливый, Ди. Ты знаешь.

[indent] Янчар заблокировала номер. Пальцы двигались на автопилоте: настройки, чёрный список, подтвердить. Готово. Но "готово" не означало ничего, и Диана знала это лучше, чем кто-либо. У Макса Гордона столько номеров, сколько он пожелает. Заблокировать один — всё равно что вычерпывать океан ладонями. Пока он знает её номер поток не прекратится. Он будет просачиваться, как вода сквозь щели, всегда в самый неожиданный момент, в самое тихое время суток, когда защиты меньше всего.
[indent] Диана положила телефон экраном вниз. Легла. Натянула плед до подбородка и закрыла уставшие глаза. Она долго не могла уснуть. Слова стояли перед глазами, впечатанные в темноту, как негатив фотографии, белые буквы на чёрном фоне. В них была правда. Объективная, холодная правда, которую невозможно оспорить. Миша не будет рядом всегда. Миша — человек, у которого есть своя жизнь, смены, родители, сестра, минут тишины, которые принадлежат только ему. Он не подписывался на это. Он просто оказался рядом — дважды, трижды, бесконечное количество раз, — но это не его война, и однажды он устанет от этого цирка. Какие действия Диана могла предпринять, чтобы эффективно решить проблему? Для начала сменить номер телефона.

[indent] Сон пришёл незаметно. Подкрался, как подкрадывается к людям, которые слишком устали сопротивляться, затягивая вниз, в темноту, которая сначала казалась спасением. Она ехала по дороге. Обычной, дневной, залитой солнцем. Руки уверенно лежат на руле, радио играет что-то знакомое, и Диана не может вспомнить название песни, но мелодия ей очень нравится. За окном размеренно плывут деревья, небо, разметка. Всё на своих местах.
Но посмотрев в зеркало заднего вида, Диана не видит дорогу. Зеркало показывает комнату. Белую, больничную, с капельницей и стулом у стены. Диана моргнула — зеркало снова показывало дорогу, моргнула ещё раз — комната вернулась, на стуле кто-то сидел, но лица было не разобрать, только силуэт, тёмный и неподвижный. Радио замолчало, в салоне стало тише. Потом ещё тише. Диана вдруг осознала, что не слышит мотора. Машина двигалась так беззвучно, как по воде, и дорога под колёсами стала мягкой, податливой, как мокрая глина.
[indent] На пассажирском сиденье сидел Макс.
[indent] Его не было секунду назад, он просто появился из ниоткуда, как появляются вещи во сне, без особых объяснений. Сидел, смотрел перед собой. Улыбался. Руки сложены на коленях — аккуратно, спокойно, как на совещании. — Ты знаешь, куда едешь? — спросил он. Его голос звучал обычно. Диана собиралась ему ответить, но не смогла, потому что дорога впереди исчезла. Как будто кто-то стёр её ластиком, и машина плавно, бесшумно, невыносимо медленно начала опускаться вниз. В воду, которой не было видно, но которая уже поднималась по колёсам, по дверям, по стёклам. Холодная, тёмная, и абсолютно непроницаемая. Диана дёрнула ручку двери, та, разумеется, оказалась заперта. Дёрнула снова, но безрезультатно. Вода поднималась выше, сначала по пояс, потом по грудь, такая ледяная и забирающая весь воздух из легких. Девушка повернулась к Максу — он сидел в воде, не двигаясь, с той же улыбкой, и вода не касалась его лица, как будто обтекала, он будто был из другого материала. — Ты никуда не денешься, Диана, — сказал он. И вода закрыла ей рот.
[indent] Она проснулась. Рывком и со вдохом, который был больше похож на всхлип. На нее смотрела темнота и давящий сверху потолок. Трещина в углу. Диван. Плед, сбившийся к ногам. Квартира Миши. Она дома, она проснулась. Сердце колотилось так, что отдавалось в горле. Диана села, прижала ладони к мокрому лицу, то ли от пота или от слёз. Посидела, дыша, считая вдохи: раз, два, три, четыре. Сон. Просто сон. Вода, машина, Макс, улыбка — все это сон. Здесь — реальность. Холодный пол, тумбочка, телефон экраном вниз. Диана встала и невесомо, двигаясь на цыпочках, пошла на кухню, чтобы налить воды, ополоснуть лицо, сделать что-нибудь нормальное, бытовое, заземляющее. Вышла из комнаты, прошла по коридору. Кухня была тёмной, и свет не включался. Диана нажала на выключатель несколько раз и ничего. Темнота была такой густой, плотной, какой-то неправильной. Она протянула руку к стене и не нашла её. Коридор, который она знала уже наизусть — четыре шага до кухни, два до ванной, — этот коридор не заканчивался. Она шла и шла, и стены были рядом, она чувствовала их кончиками пальцев, но двери не было. Ни кухни, ни ванной. Только бесконечный, тёмный, сужающийся коридор.
За спиной послышался стук. В стену кто-то бил кулаком, тяжело и ритмично. Единственным решением Дианы стал бег, но коридор так и не заканчивался. Стук за спиной не удалялся, он был на том же расстоянии, как будто шёл за ней по пятам, будто стены двигались вместе с ним, будто весь этот дом был им. Диана бежала и бежала, откуда-то впереди, послышался тихий и спокойный голос Миши. она его сразу узнала. Она пошла на него. Коридор всё ещё не заканчивался, но голос был ближе, теплее, а стук за спиной становился глуше.
[indent] — Диана.
[indent] Ближе. Ещё ближе. Она протянула руку в темноту и коснулась чего-то тёплого и живого.

[indent] Она открыла глаза. По-настоящему? Вздрогнула всем телом, резко, словно от падения, которое снится. Темнота окутывала комнату, но была другой, была настоящей, не плотной, с полоской света из окна, с очертаниями мебели, с запахом, который она знала. Янчар разглядела силуэт рядом, склонившийся к ней. Тело среагировало раньше сознания: она отшатнулась, вжалась в спинку дивана, и сердце рванулось так, что в глазах вспыхнули белые точки. Но затем силуэт заговорил с ней и Диана узнала в нем Мишу. Диана смотрела на него — на его лицо в полутьме, на ссадину у виска, которую она обработала несколько часов назад, на глаза, в которых не было ни раздражения, ни жалости. Только присутствие. Он был здесь и разбудил её, вытянув из двойного кошмара.
[indent] Она обняла его. Совершенно не думая и не спрашивая разрешения. Просто подалась вперёд, обхватила руками, прижалась лицом к его груди и держала. Так обнимают человека, который вытащил тебя из воды. Отчаянно, крепко, всем телом, вцепившись пальцами в ткань его футболки, как в спасательный круг,  или в перила на самом краю обрыва. Она чувствовала тепло его тела, его ровное дыхание, его руки, которые секунду помедлили, а потом легли ей на спину. Диану била крупная дрожь, пока она делала глубокие вдохи и медленные выдохи, собирая себя обратно по кусочкам — из коридора, из воды, из машины, из улыбки, которая говорила "ты никуда не денешься". Собирала и складывала, и каждый вдох пах уже не водой, а стиральным порошком, чуть-чуть табаком, чуть-чуть потом, чуть-чуть домом.
[indent] Прошла минута. Или пять. Или вечность — во сне и наяву время подчиняется разным законам. Дыхание выровнялось. Пальцы разжались, но не отпустили, просто перестали впиваться. Диана чуть отстранилась, но оставалась в орбите его тепла, как остаются у костра на расстоянии, где ещё греет его тепло.
[indent] — Мне снилась какая-то жуть, — сказала она хриплым голосом, в котором ещё дрожали отголоски сна. — А потом я думала, что проснулась, но это было не так, — что снилось было не так неважно. Важно то, что было сейчас: она проснулась. Диана легла обратно на подушки. Медленно и осторожно, фокусируясь на осязаемом: плед, одеяло, привычная география дивана. Всё на месте. Всё реально. Потолок с трещиной в углу — он не исчезнет, если моргнуть. Миша начал подниматься, и Диана осознала, что если он сейчас уйдёт, она вернётся туда. В коридор, в воду, в машину. Тот сон ждёт её за закрытыми веками, как Макс ждёт за закрытой дверью, и стоит остаться одной — он вернётся.
[indent] — Миш, — голос был совсем тихим. Тише, чем шёпот. Тише, чем дыхание, но все же она произнесла это вслух: — Не уходи. Пожалуйста.
[indent] Два слова. Они оказались самыми трудными в её жизни. Труднее, чем "нет", сказанное Максиму в кафе, его было сказать проще, чем казалось. Труднее, чем "мне страшно" по телефону. Диана просила потому что хотела, чтобы он остался. Чтобы его тепло было рядом. Чтобы, если коридор вернётся, она могла протянуть руку в темноту и коснуться его живого и настоящего, того, кто не исчезнет, если моргнуть. Просьба выглядела нелепо и Миша вполне мог отказаться, и она бы достойно приняла его выбор, что бы он не решил. Она знала только одно: если он сейчас сядет обратно, мир станет чуть более настоящим, а тот коридор — чуть менее бесконечным.

0

169

[indent] Ранним утром Кэти стояла на кухне с кружкой обжигающего кофе и смотрела на карту Северной Атлантики, приколотую к стене над холодильником, и считала дни. Четыре дня, и снова палуба, ветер, солёный крахмал на коже, гул двигателей, от которого вибрирует переборка и стакан на столе, и темнота воды за бортом, зовущая её знакомым голосом. Она поймала себя на том, что улыбается, и подумала: как странно, что возвращение в океан до сих пор ощущается как возвращение домой, хотя дом — вот, здесь: этот кофе, этот климат, эти стены, в которых она провела детство. Но стены не звали, а океан звал всегда, с того самого дня, когда отец впервые взял её на лодку и сказал: "Слушай, Кэти, слышишь? Это он дышит".

[indent] На площадке пахло сахарной пудрой, нагретым деревом, чем-то электрическим от софитов и кабелей. Катрин вошла так, как входила всегда: не торопясь, чуть щурясь на свету, с холщовой сумкой через плечо, в которой лежали блокнот, ручка, потрёпанная монография по ихтиологии Гольфстрима и зажигалка отца — не для сигарет, она редко курила, а просто, как талисман. Её волосы были небрежно собраны, и несколько прядей уже выбились, тяжёлые, пшеничные, они лежали на шее и на ключице, как лежат водоросли на камне, принесённые течением. Она не знала и, вероятно, не узнает никогда,  что когда она проходила мимо осветительной стойки, оператор Фил задержал дыхание, а ассистентка по реквизиту, расставлявшая стеклянные пробирки на столе, подняла голову и забыла, какую ставила следующей. Катрин этого не замечала, как рыба не замечает воду: она в ней живёт, она ею дышит, она и есть — среда, температура, давление, плотность присутствия, от которого воздух вокруг чуть меняется, становится гуще, теплее, точнее.

[indent] Локвуд увидела Пайпер и Челси раньше, чем они заметили её. Пайпер неподвижно и собранно сидела в своём углу с тем таким лица, которое Катрин научилась узнавать: человек готовится к чему-то, что потребует от него больше, чем он может представить. Рядом с ней располагалась Челси, с глазами, в которых читалось плохо спрятанное волнение первого дня. Катрин подошла и села рядом без всяких предупреждений, и вначале обратилась к Брэндвин: — Когда будешь держать пинцет, держи его кончиками пальцев, вот здесь, — она коснулась своих пальцев, показывая, — не всей ладонью. Это важно. Ладонь нагревает инструмент, а пинцет должен быть той же температуры, что и среда, иначе ткань реагирует. Мальки особенно. Они чувствуют разницу в полградуса. — Она говорила так, будто продолжала разговор, начатый вчера, или час назад, даруя информацию, переданную из рук в руки, как передают инструмент коллеге в лаборатории. И тут же добавила чуть мягче: — И запястье. Ты держишь его напряжённым, я заметила на репетиции. Расслабь его, ведь Хлоя делает это каждый день, для неё это — как чистить зубы. Рука должна быть лёгкой, привычной. Я бы сказала даже немного скучающей.

[indent] Затем Кэт повернулась к Челси, и что-то в её взгляде изменилось, стало внимательнее, направляя свой свет, подобно тому, когда облако сдвигается и солнце попадает не на всю комнату, а на одного человека. Она чувствовала в себе необходимость поддержать девушку, но сделать это как можно естественнее, чтобы не смутить, указав на очевидное волнение. — Перед моим первым серьёзным погружением, мне было тогда  двадцать три, и это был Бискайский залив, ноябрь, вода девять градусов, так вот, я не спала двое суток. И больше не от самого страха, а от понимания, что я окажусь в среде, которая мне не принадлежит и которая существует по своим законам и ей абсолютно всё равно, готова я или нет. И это было самое честное ощущение, которое я когда-либо испытывала. Потому что оно означало, что я понимаю масштаб. — девушка помолчала, перебирая ремешок сумки неосознанным жестом, — Грейс — сложнее, чем кажется, — продолжила Кэт, глядя на Челси своим серо-зелёным взглядом, от которого, как говорили в её экспедиционной группе, даже приборы начинают показывать точнее. — Наблюдать — это тоже форма участия. Может быть, самая трудная. Потому что действовать — это хотя бы иллюзия контроля. А присутствовать, зная, что ты ничего не изменишь, — для этого нужно совсем другое мужество. — Закончив, она улыбнулась одними уголками губ, такой улыбкой Катрин Локвуд заменяла объятия.

[indent] Её плавный взгляд внимательных глаз заметил Йорка. Он стоял у стола с реквизитом, перебирая стеклянные чашки и что-то объясняя ассистенту. Такой сосредоточенный с карандашом за ухом, похожий на человека, который одновременно находится здесь и в фильме. Катрин поднялась, коснулась плеча Пайпер, и направилась к нему.

[indent] — Хьюго, — обратилась она, он обернулся, и что-то в его лице на долю секунды изменилось, но Катрин этого не увидела, потому что она уже думала о другом, она уже была внутри фразы, которая началась, казалось, ещё вчера в каком-то их разговоре, что не заканчивался на протяжении нескольких недель, а лишь ставился на паузу. — Я думала про сцену с аквариумом. Там, где Хлоя впервые замечает, что мальки двигаются иначе. Знаешь, у осетровых есть одна особенность, когда уровень стресса повышается, они начинают плавать по кругу. Они двигаются не хаотично, а именно по кругу, ровно, как стрелка часов. Это выглядит почти спокойно и если не знать, что это стресс, можно подумать, что это танец. —  Кэти сделала паузу, погруженная в собственные размышления, подбирала слова и образы. — Возможно, это будет важно для Хлои. Момент, когда она видит это и понимает, что красота — не всегда знак благополучия. Что иногда самое красивое движение — это движение от боли. И что она сама, каждый день приходя в лабораторию и делая то, что делает, может быть, тоже плавает по кругу.

[indent] Она смотрела на Йорка спокойно, открыто, без попытки произвести впечатление, без кокетства и без игры, — абсолютная, ничем не защищённая искренность человека, который говорит о том, о чем знает, что любит, и любит так глубоко, что это уже не чувство, а способ видеть мир.

0

170

001. Когда у него день рождения? 
17.09.1983

002. Делает ли он что-нибудь, чтобы отпраздновать свой день рождения? 
Раньше собирала семейные вечера, но последний др никак не отмечала.

003. Ваш персонаж предпочитает кофе или чай? 
Чёрный кофе, без сахара.

004. Он предпочитает быть один или с другими? 
Так или иначе каждый из нас по итогу остается один.

005. Он в хорошем состоянии здоровья? 
Физически — да. Психологически — вопрос спорный.

006. На какое чувство он больше всего полагается? 
Зрение. Она читает людей по мелочам: как они держат руки, куда смотрят, когда врут, как меняется их поза, когда нервничают. Видит несоответствия раньше, чем слышит их в словах.

007. Ваш персонаж оптимист или пессимист? 
Реалист с уклоном в пессимизм. Она не ждёт худшего, но и не удивляется, когда оно происходит.

008. Какая у него любимая сказка? 
"Снежная королева". Герда, идущая сквозь зиму, упрямство, доведённое до абсурда. Что-то в этом есть.

009. Верит ли он в счастливые концовки? 
Только если они в книгах или кино.

010. Верит ли он в любовь с первого взгляда? 
С первого взгляда бывает только влюблённость, а вот любовь — это решение, которое принимаешь каждый день.

011. Как бы ваш персонаж ухаживал за человеком своей мечты? 
Тихо и упорно.

012. Что заставляет вашего персонажа чувствовать себя неловко? 
Сочувствие

013. Был ли он когда-нибудь объектом травли или насмешек? 
Нет.

014. Опишите один тайный стыд, который испытывает ваш персонаж. 
Иногда она ловит себя на том, что забывает что-то о умершем муже. Это предательство, которое она совершает просто тем, что живёт дальше.

015. Скорее всего, он будет драться кулаками или словами? 
Годы в зале суда научили находить слабые места и бить точно...словами.

016. Какое у него любимое оружие? 
Хорошо составленный контракт опаснее любого ножа. Но и филейный нож всегда в магазине под рукой.

017. Когда, по мнению вашего персонажа, насилие оправдано или заслужено? 
Никогда.

018. Ваш персонаж просыпается и узнаёт, что объявлена война. Что он делает? 
Составляет список: кому из её людей понадобится помощь, у кого семьи, кто не сможет уехать, кому нужны деньги или кров. Проще помогать другим, чем смотреть в собственный страх.

019. Если бы у него была суперспособность, какую бы он выбрал? 
Отматывать время.

020. Какие у него хобби? 
Чтение.

021. Как он проявляет привязанность? 
Делом. Если она тратит на тебя время и внимание — это уже говорит о многом.

022. Что самое красивое из того, что он когда-либо видел? 
Северное сияние над Кетчиканом.

023. Что он считает красивым во внешности других? 
Красивые руки могут свести её с ума.

024. Что он считает некрасивым во внешности других? 
Фальшивые улыбки.

025. Что он считает красивым в характере других? 
Честность без жестокости.

026. Что он считает некрасивым в характере других? 
Покровительственный тон.

027. Каково его представление об идеальном счастье? 
Может быть день без душевной  боли.

028. Что заставляет его смеяться вслух? 
Чёрный юмор иногда пробивает её защиту.

029. Какое у вашего персонажа чувство юмора? 
Сухое, с иронией.

030. Верит ли он в загробную жизнь? 
Хотелось бы верить, но нет.

031. Суеверен ли он в чём-либо? 
Не особо, но оберег от деймоса носит.

032. Верит ли ваш персонаж в призраков? 
Раньше сказала бы "нет". Теперь просто не отвечает на этот вопрос.

033. Держит ли он свои обещания? 
Всегда.

0

171

[html]
<div class="tinder-profile">
    <div class="tp-top-group">
        <div class="tp-left-side">
            <div class="tp-photo" style="background-image: url('ССЫЛКА_НА_ФОТО');"></div>
            <div class="tp-loc">📍 ЛОКАЦИЯ</div>
        </div>
       
        <div class="tp-side-info">
            <span class="tp-name">ИМЯ, ВОЗРАСТ</span>
            <span class="tp-label">О себе</span>
            <div class="tp-about-text">
                КРАТКИЙ ТЕКСТ О ВАС
            </div>
        </div>
    </div>
   
    <div class="tp-content">
        <div style="margin-bottom: 8px; border-bottom: 1px solid #f0f0f0; padding-bottom: 4px;">
            <span class="tp-tag">#ТЭГ1</span>
            <span class="tp-tag">#ТЭГ2</span>
            <span class="tp-tag">#ТЭГ3</span>
        </div>
       
        <div class="tp-stats-grid">
            <div class="tp-info-row">💼 Работа: ДОЛЖНОСТЬ</div>
            <div class="tp-info-row">📏 Рост: ПАРАМЕТРЫ</div>
            <div class="tp-info-row">🍷 Алкоголь: ОТВЕТ</div>
            <div class="tp-info-row">🚬 Курение: ОТВЕТ</div>
        </div>
       
        <div class="tp-blitz">
            <div class="tp-q">Идеальное свидание — это...</div>
            <div class="tp-a">ВАШ ОТВЕТ</div>
            <div class="tp-q">Меня можно найти в 2 часа ночи за...</div>
            <div class="tp-a">ВАШ ОТВЕТ</div>
            <div class="tp-q">Песня на повторе:</div>
            <div class="tp-a">ТРЕК</div>
        </div>
    </div>

    <div class="tp-btn btn-x" onclick="var c=this.querySelector('.count'); c.innerText = parseInt(c.innerText)+1;">❌<span class="count">0</span></div>
    <div class="tp-btn btn-heart" onclick="var c=this.querySelector('.count'); c.innerText = parseInt(c.innerText)+1;">❤️<span class="count">0</span></div>
    <div class="tp-btn btn-star" onclick="var c=this.querySelector('.count'); c.innerText = parseInt(c.innerText)+1;">🌟<span class="count">0</span></div>
</div>
[/html]

0

172

https://separation.rusff.me/viewtopic.p … 11#p105745

0

173

Ginevra Molly Potter (nee Weasley)
Джиневра Молли Поттер, урождённая Уизли
https://64.media.tumblr.com/5795fb72a73fe6caa3a923aead215fbf/c93d2ac00fb4bfe1-c8/s540x810/3546185bff298700224a0df8ca9e5a1ea6b9a6fe.gif https://64.media.tumblr.com/123a6374d26133c2f534e0525167df24/c93d2ac00fb4bfe1-75/s540x810/e0490f99d380e7fe9048fade0efc30616a32685b.gif
fc: Jessica Chastain

11 августа 1981, 48 лет — чистокровная волшебница — Блоссом-эстейт, Годрикова Впадина, Великобритания

• образование: Хогвартс, Гриффиндор, выпуск 1999 года. Охотница факультетской команды по квиддичу (1995–1999), капитан команды (1997–1999). Участница Армии Дамблдора, участница Битвы за Хогвартс.

• карьера: «Холихедские Гарпии» — профессиональная охотница (1999–2004, с перерывом на травму и первую беременность). Спортивная журналистка и обозреватель «Ежедневного пророка» (2008 — н.в.), колумнистка, приглашённый эксперт на матчах Британской и Европейской лиги.

«Я росла в доме, где тишина была роскошью, а одиночество — чудом»

Нора пахла выпечкой и порохом от близнецов, мокрой шерстью после дождя, когда все семеро вваливались с улицы одновременно, и тем особенным, неистребимым духом жилого тепла, который появляется в домах, где слишком много людей на слишком мало комнат. Стены вибрировали от топота, от криков, от хлопков аппарации, от вечного грохота на кухне, где Молли Уизли дирижировала кастрюлями, ножами и судьбами с одинаковой непреклонностью. Тишина наступала только глубокой ночью, когда Джинни лежала в своей комнате под самой крышей, слушала, как гуль стучит по трубам этажом выше, и думала о том, что она — седьмая, последняя, единственная девочка, рождённая в семье, где мальчиков хватило бы на целую квиддичную команду с запасными.

Шесть братьев выстроились перед ней стеной — не для того чтобы защитить, а просто потому, что их было шестеро, и они занимали всё пространство, весь воздух, всё внимание. Билл, который казался взрослым, когда ей ещё не исполнилось пяти. Чарли, который уехал к драконам и стал легендой прежде, чем она научилась писать его имя без ошибок. Перси, чьи правила она нарушала с особым, почти ритуальным удовольствием. Фред и Джордж — два солнца, вокруг которых вращалась вся гравитация дома, два хохочущих урагана, которые научили её главному: если тебе говорят «нельзя», это означает только то, что нужно придумать способ получше. И Рон — ближайший по возрасту, напарник по играм, первый соперник, первый союзник, мальчик, с которым она делила последний кусок пирога и первую метлу, украденную из сарая посреди ночи.

Она летала раньше, чем ей разрешили. Вытаскивала братские мётлы из-под замка — Молли запирала сарай заклинанием, но Джинни к семи годам подсмотрела, как Фред снимает его одним движением палочки, и запомнила, потому что Джинни Уизли запоминала всё, что касалось свободы. Она носилась над садом в темноте, низко, чтобы не заметили из окна, и ветер бил в лицо, и сердце колотилось от восторга и страха, и в эти минуты она не была младшей, не была единственной, не была ничьей сестрёнкой — она была просто движением, просто скоростью, просто собой.

Молли увидела однажды. Крик стоял такой, что гуль притих на целую неделю, а садовые гномы попрятались в живой изгороди. Но Джинни не перестала. Она просто стала лучше прятаться. Это, пожалуй, первый настоящий урок, который она извлекла из детства в Норе: не «слушайся маму», не «будь хорошей девочкой», а — если ты чего-то хочешь по-настоящему, научись делать это так, чтобы никто не мог тебя остановить. Даже те, кто любит тебя больше всего на свете.

Она была упрямой — не в том бытовом смысле, в котором говорят о детях, отказывающихся есть кашу, а в том глубинном, корневом, уизлевском, когда кирпичная стена мягче твоей позиции, когда «нет» звучит как приглашение к спору, а «невозможно» — как личный вызов. Это шло от Молли, хотя Джинни признала бы это только под Веритасерумом. Молли, которая в одиночку держала дом, семерых детей, мужа с его маггловскими розетками, войну, страх, горе — и ни разу не позволила всему этому её раздавить. Джинни смотрела на мать и впитывала, не осознавая: женщина может нести на плечах всё, если решит, что так нужно. Она не думала тогда, что это урок, от которого однажды захочется освободиться.

«Он слушал. Впервые в жизни кто-то слушал только меня»

Ей было одиннадцать, и Хогвартс-экспресс уносил её прочь от Норы, от братьев, от мамы, машущей платком на перроне, — в мир, который обещал быть огромным, сияющим, наконец-то принадлежащим ей одной. В чемодане, среди подержанных мантий и котла с вмятиной на боку, лежал дневник. Чёрный, кожаный, с пустыми страницами, найденный среди учебников — подброшенный Люциусом Малфоем в Косом переулке, но этого она тогда не знала, как не знала и того, что пустота этих страниц была ловушкой, расставленной задолго до её рождения.

Том Реддл был внимательным собеседником. В доме, полном мальчишек, где внимание делилось на семерых и всё равно не хватало, чёрный дневник стал первым собеседником, который принадлежал только ей. Он не перебивал. Не отвлекался. Не говорил «подожди, Джинни, сейчас не до тебя». Он спрашивал, как прошёл её день, и ему было интересно. Он говорил, что она особенная — не младшая, не последняя, не «Уизли-сестрёнка», а единственная и неповторимая. И Джинни, одиннадцатилетняя девочка, которая всю жизнь делила любовь с шестью братьями, впервые почувствовала, что кто-то видит именно её — не тень за чужими спинами, а живого человека с собственным голосом.

А потом он начал забирать. Сначала — время: часы исчезали из памяти, как вода из дырявого котла. Потом — контроль: её руки делали то, чего она не помнила, её ноги несли её в места, куда она не хотела идти. Она писала кровью на стенах коридоров слова, которых не знала. Она открывала Тайную Комнату — ту самую, легендарную, немыслимую — и Василиск полз по трубам Хогвартса по приказу, который отдавала не она, а шестнадцатилетний мальчик, давно ставший чем-то хуже, чем призрак. Она чувствовала, как её собственное тело перестаёт быть её собственным, как чужая воля заполняет её изнутри, вытесняя всё — мысли, страхи, даже крик, — и не могла ничего сделать, потому что Том Реддл был терпеливым, а терпение — самое страшное оружие, когда направлено на ребёнка, который хочет, чтобы его услышали.

Гарри спас её. Двенадцатилетний мальчик спустился в Тайную Комнату с мечом Гриффиндора, убил Василиска, уничтожил дневник и вытащил её с каменного пола, холодного, как смерть, которая уже почти забрала её. Она очнулась — и первое, что увидела, были его глаза за разбитыми очками, зелёные, невозможно зелёные, полные страха за неё и облегчения от того, что успел. Ей было одиннадцать, и мальчик, в которого она была влюблена с платформы 9¾, только что спас ей жизнь, и она не знала, что делать с этим знанием, кроме как спрятать его глубоко-глубоко внутрь, туда, где Том Реддл уже однажды хозяйничал.

Она никогда не забыла. Ни его — Тома. Ни того ощущения чужой воли внутри собственного тела, когда ты кричишь, а голос не звучит, когда ты бьёшься изнутри, а стены не поддаются. Это не закалило её — слишком простое слово для того, что произошло с одиннадцатилетней девочкой в подземельях шотландского замка. Это научило её одной вещи, которую она пронесёт через всю жизнь: никому и никогда не отдавать контроль над тем, что у тебя внутри. Ни дневнику. Ни мужчине. Ни страху. Ни даже любви.

Особенно любви.

«Мы не выбирали эту войну. Она выбрала нас»

Четвёртый курс, и она приходит в Выручай-комнату сама — не потому что Гарри позвал, не потому что Рон привёл, не потому что кто-то решил за неё. Армия Дамблдора набирала тех, кто готов сражаться, и Джинни Уизли была готова задолго до того, как появилось название. Редуктор у неё выходил чище, чем у половины старшекурсников — резкий, точный, без колебаний, потому что Джинни не умела колебаться, когда дело касалось действия. Патронус — лошадь — соткался из воздуха на третьем занятии, пока Гарри ещё объяснял теорию, и серебристая кобылица пронеслась по комнате с такой силой, что несколько человек отступили, а Гарри замолчал на полуслове и посмотрел на неё — по-настоящему посмотрел, может быть впервые.

Министерство магии, Отдел тайн. Ей пятнадцать лет, и она дерётся с Пожирателями Смерти — взрослыми, обученными, убивающими без сомнений — бок о бок с людьми, которые старше её на годы. Заклятие Долохова ломает ей лодыжку, кость хрустит так, что слышно даже сквозь грохот боя, и она продолжает сражаться, потому что Уизли не отступают, потому что рядом Рон, и Гарри, и Невилл, и Луна, и все те, кого она не бросит, пока стоит на ногах. А когда перестанет стоять — будет сражаться на коленях.

Шестой курс стал последним нормальным годом, если слово «нормальный» вообще применимо к школе, где директор только что погиб на Астрономической башне, где тьма сгущается так, что её можно почувствовать кожей, как первый мороз. Гарри поцеловал её после победного матча по квиддичу — в общей гостиной, при всех, — и мир встал на место, тихо, точно, как последний кусочек мозаики, о котором ты не знал, но который всё это время ждал в кармане. Это длилось несколько недель — ослепительных, невозможных, похожих на полёт без метлы. А потом Дамблдор погиб, и Гарри сказал, что уходит. Что так нужно. Что Волан-де-морт будет охотиться за теми, кого он любит. Она не плакала. Она кивнула. Потому что поняла — и потому что сама поступила бы так же, и потому что Джинни Уизли к шестнадцати годам уже знала: любить Гарри Поттера — значит делить его с миром, который вечно в нём нуждается. Она только не знала тогда, что это знание станет формулой всей её жизни.

Седьмой курс, и Хогвартс — уже не школа, а тюрьма. Кэрроу — брат и сестра, назначенные Волан-де-мортом — превратили классы в камеры пыток, коридоры в зоны страха, а Круциатус — в часть учебной программы. Джинни, Невилл и Луна подняли сопротивление — не армию, нет, у них не было ни сил, ни оружия, ни права называть это войной. Они прятали младшекурсников в Выручай-комнате. Воровали еду из кухни, чтобы кормить тех, кого лишали ужина за непослушание. Писали на стенах лозунги Армии Дамблдора — и получали за это наказания, от которых нормальный человек сломался бы на второй неделе. Джинни не сломалась. Она отвечала на Круциатус молчанием, потому что крик — это то, чего они хотели, а Джинни Уизли не давала людям то, чего они хотели. Никогда не давала и не собиралась начинать.

Битва за Хогвартс, и она сражается, хотя Молли умоляет остаться в стороне. Она видит, как падает Фред — её брат, один из тех двух солнц, вокруг которых вращалась вся гравитация Норы, — и мир трескается пополам, и трещина проходит через самую середину, через то место, где раньше был смех, и не заживёт никогда, не срастётся ни от Репаро, ни от времени, ни от тридцати лет воскресных обедов, где один стул за столом навсегда остался лишним. Она продолжает сражаться. Она стоит рядом с матерью, когда Молли убивает Беллатрису Лестрейндж — «Не смей трогать мою дочь!» — и в этот момент Джинни понимает кое-что о женщинах своей семьи: они не ломаются. Они горят, они плачут, они теряют тех, кого любят, но они не ломаются.

Ей семнадцать лет. Война закончена. Гарри — мёртвый, потом живой, потом навсегда — стоит в Большом зале, и она смотрит на него, и в груди такая смесь облегчения и ужаса, что дышать невозможно. Она выжила. Все, кого она любит, — почти все — тоже. Этого достаточно. На какое-то время.

«В воздухе не было ни войны, ни мертвецов. Только я и ветер»

Она вернулась в Хогвартс, закончила последний курс — нормально, без Кэрроу, без крови на стенах — и сразу рванула в небо, потому что земля слишком долго горела под ногами и пора было оттолкнуться. «Холихедские Гарпии» взяли её после пробных, и тренер Гвеног Джонс сказала одну фразу: «Мне плевать, чья ты подруга. Покажи, что умеешь». Джинни показала.

Она летала так, как другие люди дышат — без усилия, без мысли, на одной только правильности этого движения, когда тело и метла становятся одним целым, когда воздух расступается перед тобой, потому что знает, что ты не остановишься. В воздухе не было Тома Реддла. Не было Фреда, которого больше нет. Не было шрамов, не было кошмаров, не было того тёмного, тяжёлого осадка, который война оставляет на дне души и который никуда не девается, сколько ни процеживай. В воздухе были только она, квоффл и ветер, и этого хватало, чтобы чувствовать себя не выжившей, а живой.

Три сезона в основном составе. Два чемпионских титула. Лучшая охотница лиги в 2001 году — и газеты писали «Джинни Уизли», а не «подруга Гарри Поттера», и это было важно, важнее, чем она позволяла себе признать. Травма плеча в 2002-м — вывих с разрывом магических связок, полгода восстановления, бессонные ночи, когда рука не слушалась, а страх «что, если я больше не смогу» ел изнутри, как кислота, — и она вернулась. Злее, точнее, безжалостнее к себе, потому что Джинни Уизли знала только один способ справляться с болью: превращать её в топливо.

Тренер говорила: «Уизли, ты играешь, будто доказываешь что-то кому-то, кого нет на трибунах». Джинни не отвечала. Потому что тренер была права, и этим кем-то была она сама — та одиннадцатилетняя девочка на холодном полу Тайной Комнаты, которая чуть не исчезла, чуть не стала ничем, чуть не растворилась в чужой воле. Каждый полёт, каждый бросок, каждый титул был ответом: я здесь. Я настоящая. Я принадлежу себе.

Она стояла на вершине и могла стоять ещё долго — впереди были годы в основном составе, предложения от международных клубов, разговоры о сборной Англии. Небо принадлежало ей, и она принадлежала небу, и между ними не было никого.

А потом мир изменил правила — как он всегда делает, не спрашивая.

«Я сделала этот выбор. Я просто не знала, сколько раз придётся делать его снова»

Она узнала в раздевалке, после утренней тренировки, когда волосы ещё были мокрыми от пота, а мышцы гудели той приятной усталостью, которая бывает только после хорошего полёта. Две полоски на маггловском тесте — она использовала маггловский, потому что магический показывает результат слишком рано, а Джинни не хотела знать слишком рано. Она хотела ещё один матч. Ещё один сезон. Ещё один год, в котором она — Джинни Уизли, охотница, а не жена Гарри Поттера, не «миссис Поттер», не тень при легенде.

Она выбрала ребёнка. Без колебаний — или с колебаниями, которые длились ровно столько, сколько нужно, чтобы их никто не заметил, потому что Джинни Уизли не колеблется на людях. Она принимает решения и живёт с ними. Она позвонила Гарри — нет, она послала Патронус, серебристую лошадь, которая ворвалась к нему в кабинет в Аврорате и сказала одно слово: «Приходи». Он пришёл. Она сказала. Он молчал, потом обнял её так, что у неё хрустнули рёбра, и в этом объятии было всё, что он не умел выразить словами, — счастье, и страх, и благодарность, и то глубинное, мальчишеское изумление человека, который всю жизнь не верил, что заслуживает чего-то настолько хорошего.

Джеймс Сириус родился орущим, рыжеватым, с кулаками, сжатыми так, будто уже готовился к драке. Гарри назвал его в честь двух Мародёров, и Джинни согласилась, потому что видела, что это значит для него — для мальчика, который вырос без родителей и теперь сам становился отцом. Она промолчала о том, что «Джеймс Сириус» звучит как рецепт катастрофы. Она промолчала, потому что любила этого мужчину и знала, что имена — это единственное, что он может дать своим мёртвым.

Она планировала вернуться на поле. Через год, когда окрепнет, когда тело снова станет её, когда молоко уйдёт и мышцы вспомнят, каково это — рассекать воздух на скорости. Через год. Всего через год.

Через тринадцать месяцев после Джеймса родился Альбус Северус. Альбус — ещё ладно, она могла бы с этим жить, но Северус? Какая женщина в здравом уме назовёт сына в честь человека, который мучил её мужа семь лет? Только та, которая любит этого мужа настолько, что готова принять даже его призраков. Джинни посмотрела на Гарри — на его глаза, в которых была такая необъяснимая, тихая, давняя благодарность к мёртвому человеку, которого весь мир считал злодеем, — и согласилась. Снова промолчала. Снова решила, что его боль важнее её сомнений.

Двое в пелёнках, муж, который пропадает в Аврорате до полуночи, и спорт, который снова подождёт. Мальчики чуть старше — и вот Лили. Лили Луну она назвала бы сама, даже если бы Гарри не предложил, — потому что Луна Лавгуд была рядом, когда Хогвартс горел, и это имя пахнет не смертью, а дружбой, и Джинни хотела дать дочери хотя бы одно имя, в котором не прячется чужое горе. Лили — любимая, долгожданная, девочка, ради которой Джинни училась плести косы по маггловским видео, потому что Молли умела только одним способом, а Лили хотела «как у эльфов из папиной книжки».

Ещё один год паузы. И ещё один. И ещё. Каждый раз, когда она подходила к краю возвращения, — кому-то из них что-то было нужно. Джеймс, которого невозможно оставить без присмотра, потому что он унаследовал от Мародёров не только имена, но и талант превращать любое пространство в зону стихийного бедствия. Альбус, которому нужна не помощь, а присутствие — тихое, молчаливое, просто знание того, что мама рядом, даже если он делает вид, что ему всё равно. Лили, чьи косы не плетутся сами, чьи вопросы не терпят отсрочки, чья улыбка стоит любого титула, любого кубка, любого неба.

Перерыв растянулся и стал окончательным. Не потому что кто-то запретил — Гарри никогда не просил её оставаться, он вообще был бы последним человеком, который попросил бы женщину отказаться от мечты. Не потому что тело подвело — она по-прежнему летала по утрам, и мышцы помнили всё. А потому что каждый раз выбор был один и тот же: небо или они. И каждый раз она выбирала их. Осознанно, добровольно, без упрёков, без вздохов — ну, почти без вздохов. Она сделала этот выбор. Просто не знала, что делать его придётся не один раз, а каждый день, каждый год, каждый сезон, который проходил мимо, пока она заплетала косы, проверяла уроки, терпела взрывы котлов и пережидала Джеймса.

Она не жалеет. Она повторяет это себе, как заклинание, каждый раз, когда смотрит на старую фотографию — на себя в форме «Гарпий», двадцатидвухлетнюю, с кубком, с командой, с глазами, в которых горел такой огонь, что хотелось зажмуриться. Она не жалеет, потому что Джеймс, Альбус и Лили — лучшее, что она создала, лучше любого броска, любого титула. Она просто иногда думает: а что, если?

И гасит эту мысль, как свечу — пальцами, быстро, привычно, почти не больно.

Почти.

«Мы любили друг друга. Мы просто забыли спросить — как именно»

Она влюбилась в него в десять лет, на платформе 9¾, когда увидела худого мальчика в слишком большой одежде, который не знал, куда идти. Это была детская влюблённость — яркая, слепая, немая, из тех, от которых горят щёки и отказывает язык. Она роняла вещи в его присутствии. Засовывала локоть в масло за завтраком. Однажды послала ему валентинку поющим гномом — и до сих пор, тридцать шесть лет спустя, если кто-то упоминает это за столом в Норе, внутри всё сжимается от стыда, нежного, давно прирученного, но неистребимого, как запах Норы, как привычка летать по ночам.

Она переросла это намеренно, с тем же упрямством, с которым делала всё в жизни. Перестала ждать, что он заметит. Начала жить — встречалась с Майклом Корнером, с Дином Томасом, играла в квиддич, вступила в Армию Дамблдора, вошла в Выручай-комнату своими ногами и встала рядом, а не позади. Стала собой. И именно тогда — когда перестала быть «девочкой, которая краснеет», когда её имя зазвучало само по себе, без приставки «младшая Уизли» — он увидел её. По-настоящему.

После войны они вернулись друг к другу естественно, без объяснений, как будто расставание было задержкой дыхания, а теперь можно выдохнуть. Свадьба была тихой, в Норе, летом, среди яблонь и гномов, с Молли, которая рыдала, и Джорджем, который молчал, потому что рядом не было Фреда. Джинни надела мамино платье, переделанное Флёр. Гарри забыл текст клятвы и сказал своими словами — криво, сбивчиво, честно. Она засмеялась, и он тоже, и этого было достаточно, и весь мир поместился в этот смех, и казалось, что так будет всегда.

Двадцать пять лет брака. Двадцать пять лет — это не сказка и не роман, это жизнь в её буквальном, физическом, иногда невыносимом смысле. Это ужины, которых он не застаёт, потому что аврорская операция, потому что «ещё один час, Джин, прости», потому что мир опять нуждается в нём больше, чем она. Это кошмары, от которых он просыпается в три часа ночи, покрытый потом, с именами мёртвых на губах, а она лежит рядом и не спрашивает — просто кладёт руку ему на грудь, потому что спрашивать бесполезно, он всё равно скажет «нормально», и она услышит ложь, и промолчит, потому что давить — значит потерять. Это воскресные утра, когда он пытается приготовить яичницу и неизменно поджигает её, задумавшись о работе, а она ругается, а дети делают вид, что так и задумано, и в этом маленьком семейном спектакле есть такая нежность, что горло перехватывает — если только ты умеешь её видеть.

Она видела. Всегда видела. Видела мальчика из-под лестницы, который не верит, что заслуживает любви, и поэтому не умеет её принимать — только отдавать, только жертвовать, только спасать весь мир, потому что проще спасти мир, чем сказать жене: «Мне страшно. Мне больно. Мне нужна помощь». Она знала эту ложь с первого дня — «всё в порядке» с лицом, которое он научился делать ещё в каморке на Тисовой, — и принимала её, не из слабости, а из любви, из того её вида, который говорит: я подожду. Я буду рядом. Я никуда не денусь.

Она ждала. Ждала, пока Джеймс научится спать без ночника, пока Альбус перестанет бояться Распределения, пока Лили не начнёт задавать вопросы, на которые нет простых ответов. Ждала, пока Гарри придёт домой, пока Гарри расскажет, что случилось, пока Гарри заметит, что она тоже устала, что она тоже имеет право на вопрос «а что хочу я?». Ждала — и в какой-то момент «подожду» превратилось в единственный её глагол, в способ существования, в форму, которая держала её, как корсет, красиво и больно одновременно.

А потом Джеймс вырос и ушёл на площадь Гриммо. Альбус вырос и — почти сломался, и она не спала ночами, и Гарри не спал ночами, но они не спали порознь, каждый в своём молчании, в своей вине, в своём «я должен был заметить раньше». Лили выросла и засветилась тем самым огнём, который Джинни узнала — свой собственный, уизлевский, несгибаемый. Дети выросли. Дом опустел. И оказалось, что без детей — без буфера, без причины, без ежедневного «нужно» — они с Гарри стоят друг напротив друга и не знают, о чём говорить. Не потому что не любят. А потому что разучились любить не через кого-то, а напрямую. Она любила его через детей — через заботу, через ужины, через ожидание. Он любил её через работу — через защиту, через обеспечение, через «я делаю это ради вас». И когда «ради вас» ушло из дома, осталось только «ради нас», а «нас» — тех, кем они были друг для друга, когда никого больше не было рядом, — они оба давно потеряли из виду.

Они не развелись. Это слово не звучало, не шепталось, даже не думалось — потому что оба знают: то, что между ними, не кончается от усталости. Это не усталость от любви. Это усталость от формы, в которую любовь загнали: «жена героя», «женщина, которая ждёт», «та, которая всегда справляется». Джинни справлялась двадцать пять лет, и однажды сказала — тихо, за кухонным столом, без криков, без слёз, с тем спокойствием, которое страшнее любого крика: «Мне нужна пауза. Не от тебя. От нас — таких, какими мы стали».

Гарри ушёл на площадь Гриммо, 12. К Джеймсу. В дом Сириуса — потому что Гарри Поттер всегда возвращается к своим мертвецам, когда не знает, как жить с живыми. Джинни осталась в Блоссом-эстейт, в доме, где каждая стена помнит первые шаги Лили, первый взрыв котла Альбуса, первый полёт Джеймса на метле в гостиной с последующим погромом. Она не убрала его вещи. Не сняла фотографии. Просто иногда тихо вздыхает, пряча семейное фото в ящик, думая, что никто не видит.

Она любит его. Так, что иногда перехватывает дыхание, когда среди толпы мелькает похожий силуэт — высокий, худой, с этой проклятой привычкой ерошить волосы на затылке. Она любит этого невозможного человека, который спас мир и не может заварить чай, который видит зелёный свет во сне и делает вид, что это пустяки, который обнял её на пороге Аврората так, будто она — единственное, ради чего стоило вернуться из Запретного леса. Она любит его, и не может больше быть рядом на тех условиях, на которых они жили — на условиях вечного ожидания, вечного молчания, вечного «справлюсь».

«Я всю жизнь писала чужие истории. Может, пора начать свою»

Журналистика нашла её, а не наоборот. Редактор «Ежедневного пророка» предложил колонку о квиддиче — кто расскажет о полёте лучше, чем женщина, которая летала? — и Джинни согласилась, рассчитывая на временную подработку, пока Лили не пойдёт в школу. Это было пятнадцать лет назад.

Она пишет так, как когда-то играла — точно, без лишних финтов, но с внезапными ударами, от которых читатель не успевает увернуться. Её колонку читают, её мнение цитируют, её приглашают обозревать матчи Европейской лиги — Париж, Мадрид, Берлин — и она летит, потому что это единственный полёт, который у неё есть. Она разбирает игры так, как разбирала бы собственные, — до последнего манёвра, до последнего решения, до той секунды, когда охотник выбирает между броском и пасом и выбирает неправильно. Она видит поле целиком, даже когда сидит на трибуне для прессы, и это видение — единственное, что осталось от той Джинни Уизли с кубком, и она держится за него, как держалась когда-то за древко метлы на стадионе, полном рёва.

Она ездит в Хогвартс на дни профессий, даёт советы школьным командам — чаще Гриффиндору, но Альбус никогда не обижался, он понимал. Она разбирает матчи Джеймса с жёсткостью, которую не позволяет себе ни один его тренер: «Твоя Химера предсказуема, если не менять траекторию», «Ты ушёл вправо, а вратарь уже сместился, ты должен был видеть». Гарри на трибунах молчит, иногда хлопает. А Джинни — после матча — раскладывает каждое решение сына, как хирург раскладывает инструменты, и Джеймс злится, и потом соглашается, и потом забивает именно так, как она сказала.

Ей намекают на повышение — главный редактор спортивной колонки, потом, может, и больше. Она не торопится. Не потому что боится — она никогда ничего не боялась, кроме потери контроля, а это совсем другой страх. А потому что привыкла ставить себя второй в очереди, и эту привычку невозможно выключить за один день, за один год, за одну паузу в браке. Но что-то сдвинулось. Что-то начинает двигаться — медленно, осторожно, как первый полёт после травмы, когда ты ещё не уверена, что плечо выдержит.

Ей сорок восемь. Дом тих. Дети выросли. Муж — на другом конце Лондона, в доме мёртвого друга, с их старшим сыном, и между ними не стена, а что-то тоньше и прочнее — невысказанные слова, которые оба боятся произнести первыми. Она летает по утрам, одна, над садом Блоссом-эстейт, и ветер бьёт в лицо, и на несколько минут ей снова семнадцать, и война ещё не началась, и Фред ещё жив, и мир простой, и тело молодое, и всё впереди.

А потом она приземляется. И идёт на кухню. И печёт пирог, у которого подгорает корочка, — каждый раз, неизменно, как проклятие, не поддающееся ни одному заклинанию. Дети знают. Никто не говорит. Она всё равно догадывается и злится.

Джиневра Молли Поттер сорока восьми лет от роду стоит на пороге чего-то — и не знает, чего именно. Возвращения к Гарри или к себе. Новой карьеры или новой жизни. Ответа на вопрос, который она двадцать пять лет задавала про себя и ни разу — вслух: можно ли любить кого-то и при этом наконец перестать ждать?

Она надеется, что да. Она надеется, что однажды все они — Гарри, Джеймс, Альбус, Лили — снова окажутся за одним столом, и пирог подгорит, и никто не скажет, и она догадается и разозлится, и Гарри улыбнётся, и Джеймс отпустит шутку, и Альбус закатит глаза, и Лили засмеётся. Просто это. Просто они. Просто семья.

Она только не знает, кто должен сделать первый шаг. И боится, что оба будут ждать — как всегда, как все Поттеры — и потеряют время, которого уже не так много.

Но Джинни Уизли никогда не умела стоять на месте. Даже когда не знала, куда идти. Даже когда земля горела. Даже когда небо было закрыто.

Она шла. Она всегда шла.


• список родственников:
гарри джеймс поттер [муж, живут раздельно] — полукровный волшебник, глава Департамента магического правопорядка.
джеймс сириус поттер [старший сын] — полукровный волшебник, капитан «Татсхилл Торнадос», охотник.
альбус северус поттер [средний сын] — полукровный волшебник, менеджер «Василисков», фрилансер-зельевар, изобретатель зелий.
лили луна поттер [младшая дочь] — полукровная волшебница, сотрудница Отдела тайн, Министерство магии.
артур уизли [отец] — чистокровный волшебник.
молли уизли, урождённая прюэтт [мать] — чистокровная волшебница.
билл уизли [старший брат] — чистокровный волшебник, проклятьеборец.
чарли уизли [брат] — чистокровный волшебник, драконолог.
перси уизли [брат] — чистокровный волшебник, Министерство магии.
фред уизли [брат, †] — погиб в Битве за Хогвартс, 2 мая 1998.
джордж уизли [брат] — чистокровный волшебник, совладелец «Всевозможных волшебных вредилок».
рон билиус уизли [брат] — чистокровный волшебник, бывший аврор.
гермиона джин грейнджер-уизли [невестка, близкий друг] — полукровная волшебница, Министерство магии.
тедди люпин [крестник мужа, считается членом семьи] — метаморф.

• • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • •

0

Быстрый ответ

Напишите ваше сообщение и нажмите «Отправить»


Рейтинг форумов Forum-top.ru



Вы здесь » forum test » чердак с хламом » хлам одинокого админа


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно