пост от Джеймса
— Она что, серьезно не выходила из твоего дома несколько месяцев? — прошипела Рори, единственный человек в госпитале, знающий о том, кто такой Джеймс. Она затащила его в кладовку для медикаментов, где часто уединялись парочки, не способные дотерпеть до конца смены. (читать дальше)
зима 2023, эдинбург, шотландия
городская мистика, расы
Вверх Вниз

forum test

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » forum test » чердак с хламом » хлам одинокого админа


хлам одинокого админа

Сообщений 241 страница 270 из 315

1

241

https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/2917/140488.png https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/2917/384409.png

0

242

https://i.pinimg.com/736x/5d/b2/cc/5db2cc3a9b060d30145fe9ac9101c5fc.jpg
не цитируй!
не тегай!
просто мысли!

летние МЫСЛИ со вкусом пива

0

243

[indent] Платье, которое Грег когда-то называл "слишком нарядным для будней", провисело на спинке стула целых три дня, прежде чем Нелл решилась его надеть. Решение далось ей также, как давались за последний год все важные решения, — медленно, по капле: сначала просто кивнула, когда подруга, устав смотреть на её бесконечный траур, сунула ей в телефон номер какого-то Дэна, сопроводив свое действие искренним заверением: "он хороший, честное слово, ему тоже несладко пришлось". Потом, после недели ни к чему не обязывающей переписки, Нелл согласилась встретиться, и только сегодня, застёгивая на шее тонкую цепочку, поняла, что согласилась по-настоящему. Она действительно пойдет на свидание.

[indent] В зеркале на неё смотрела женщина, которую она почти разучилась узнавать: причёсанная, с подкрашенными губами, такая живая, что Нелл поспешно отвернулась, чтобы не успеть подумать, что́ сказал бы на всё это Грег. Так она жила последние девять месяцев, с оглядкой на то, что бы он мог сказать и подумать.

[indent] Адрес Дэн прислал ещё утром, какой-то ресторанчик у воды; она прочитала на бегу, мазнув по экрану взглядом и тут же растеряла половину букв, оставив в памяти только слова "у причала" и непривычно тёплое чувство, что всё наконец-то сдвинулось с места.

[indent] Погода в Кетчикане не отличалась приятными солнечными лучиками, она встретила по обыкновению мелкой сентябрьской моросью, которую тут и за дождь никто не держал, серой водяной пылью, что оседала на волосах бисером и пахла солью, хвоей и остывающим к зиме морем. Нелл шла вдоль набережной, придерживая ворот пальто, репетируя про себя первую необязательную фразу, чувствуя себя школьницей и вдовой одновременно.
И только спустившись к самой воде, под жёлтые фонари, она поняла, что пришла совсем не туда. Вместо тёплых ресторанных окон перед ней лежал пирс гидропланов: мокрые мостки, запах солярки и рыбьей чешуи, тёмная полоса Тонгасс-Нэрроуз, в которой дрожали и расплывались редкие огни. Пусто, тихо, несколько рыбаков, отчаливающих от пирса. Она уже потянулась за телефоном, чтобы написать Дэну виноватое признание в духе "кажется, я заблудилась", когда увидела знакомое лицо.

[indent] Джо Барр стоял у носа своей лодки, спиной к ней, и неторопливо сматывал мокрый конец от веревки. Она узнала его еще до того, как разглядела лицо, по этому нелепому домашнему свитеру с растянутым горлом, в котором будто тонула шея, по развороту плеч, по той особенной тишине, что всегда стояла вокруг него. Они и знакомы-то были едва: пара случайных разговоров у неё в магазине, его негромкое "спасибо", два или три взгляда. Но каждый раз после него оставалось это странное послевкусие, будто кто-то рядом приглушал звук мира, и сквозь вату начинала пробиваться музыка, которую слышала она одна: медленная, низкая, словно прилив.

[indent] От него всегда тянуло хвоей, это не походило на парфюм, скорее лосьон или гель для душа, и при этом — Нелл не могла объяснить это даже себе — от него тянуло водой. Рядом с ним она каждый раз думала про море: будто вода была ему сродни, будто это его узнавало и тянулось к нему всё мокрое, тёмное, бездонное. Она стояла и смотрела, как под его руками укладывается на воде узкая полоса гладкого, неподвижного зеркала — там, где у всего остального причала рябило и морщилось под дождём.
[indent] Она словила себя на мысли, что ей расхотелось искать ресторан.

[indent] — Джо?.. — окликнула она быстрее, чем осмелилась. И он обернулся. — Привет.

0

244

— Голос правды, — повторяю я за Тони, и слово оседает на языке горчинкой, как остывший кофе из университетского автомата. — Красиво звучит, да? На бумаге всё всегда красиво.

Я перешагиваю через лужу, в которой плавает чей-то выцветший билетик — «один проход», цена давно смыта дождями до белёсого призрака цифры, — и невольно усмехаюсь. Вокруг нас раскинулось кладбище чужого веселья. Колесо обозрения застыло на фоне свинцового неба покорёженным циферблатом часов, которые остановились в тот самый день и с тех пор так и не нашли сил пойти снова. Кабинки висели криво, иные сорвались и валялись внизу смятыми консервными банками, и сквозь решётчатый каркас прорастал дикий виноград, оплетая ржавчину живыми зелёными жилами — природа неторопливо, по-хозяйски забирала своё, как забирает всё, чему человек однажды разжал пальцы. Пахло мокрым железом, прелой листвой и чем-то ещё, сладковато-гнилостным, что я никак не могла опознать и от чего слегка щекотало в горле.

— Только за красивые слова потом приходит счёт. Мой редактор после той статьи поседел на пару тонов, юристы жили у нас в редакции неделю и пили мой кофе, а половина источников, которые раньше брали трубку, вдруг разом оглохла. Кто-то писал мне очень ласковые письма с обещаниями, после которых папа всерьёз заговорил о решётках на окна. — Я пожимаю плечами, будто это пустяк, хотя где-то под рёбрами до сих пор тлеет тот липкий, незнакомый прежде страх, который поселяется в тебе, когда понимаешь: написанное тобой кто-то прочитал не на бумаге, а как личное оскорбление. — Отвага бесплатная только в заголовке. А дальше платишь. Бессонницей, нервами, людьми, которые отворачиваются. Так что когда тебе аплодируют за смелость, не спеши кланяться. Аплодисменты заканчиваются куда раньше, чем счета.

Я ловлю себя на том, что снова тараторю, и заставляю себя сделать вдох. Тони смотрит на меня так, будто я и впрямь та бесстрашная девчонка с передовицы, которой полагается монумент и площадь её имени. Забавно. И немного неловко — потому что внутри я знаю, как часто эта бесстрашная девчонка ревела в подушку, грызла колпачки от ручек и проверяла дважды, заперта ли дверь.

Мы сворачиваем на главную аллею — если эту тропу из выщербленного асфальта, проросшего сквозь трещины бурьяном, ещё можно так назвать. По обе стороны тянутся павильоны с провалившимися крышами: тир, где на ржавой стойке всё ещё скалятся жестяные утки, простреленные не пулями, а временем; будка гадалки с облупившейся вывеской «Ваше будущее — здесь», и я думаю, что более жестокой иронии в этом месте не сыскать. Над лотком сладкой ваты висит выцветшее розовое облако, нарисованное так давно, что кажется уже не рекламой, а воспоминанием. И я снова, в который раз за сегодня, ловлю себя на мысли о сахарной вате — тающем на губах клубничном тумане, — и злюсь на собственный желудок, у которого в декорациях апокалипсиса просыпается ностальгия.

— Тони Старк, говоришь, — я негромко повторяю её слова, и улыбка выходит кривоватой. — Знаешь, что забавно? Ты смотришь на мою маму — и видишь Старка. Гения, броню, человека, который в одиночку держит небо. И ты права. Деми Белл собирала будущее по винтикам, пока другие мамы собирали бутерброды нам в школу. Она и правда такая. — Я провожу пальцем по холодному поручню, и на коже остаётся рыжая полоска ржавчины, похожая на засохшую кровь. — Просто восхищаться героем из зрительного зала и расти в его тени — это два очень разных вида спорта. Ты видишь броню. А я росла внутри неё. И знаешь, что я помню? Не конференции, не патенты. Я помню робота-собаку, которого она собрала мне в подарок. Идеального. С распознаванием голоса, с реакцией на хлопок. А я сидела перед ним и ревела, потому что он не пах псиной, у него не было тёплого носа и он не понимал, когда мне грустно. Она дала мне лучшее, что умела. А я хотела совсем другое. — Я пожимаю плечами. — Может, поэтому я и копаюсь в людях, а не в схемах. В человеке не пропишешь алгоритм. Он всегда сломается не там, где ждёшь.

Я не говорю Тони, что в этом «хотела другое» — вся история моих отношений с мамой. Что любить и не совпадать — можно одновременно, и это, наверное, самое выматывающее, что я знаю.

— Подожди. — Что-то, сказанное ею раньше, наконец догоняет меня, как отставшая вагонетка на этих мёртвых рельсах. — Ты сказала, они готовили вдвоём. Папа и твоя мама. Совсем одни?

Я останавливаюсь так резко, что грязь чавкает под подошвой, и звук кажется неприлично громким в этой ватной тишине. Раньше наши семьи собирались только скопом — шумно, многолюдно, с детьми под ногами, с пересудами на кухне и фирменными спиральными чипсами Адама на палочках, которые он крутил под наш визг. Никогда — вот так, вдвоём, без свидетелей, чтобы единственным очевидцем оказалась случайно заглянувшая Тони. Мой папа, который после маминой измены так и не выучился прощать, который заперся в своей кухне и своём молчании, как улитка в спираль раковины, — варит что-то наедине с чужой женой и не обмолвился мне ни словом.

Смешно. Я вытаскиваю на свет чужие скелеты на потеху подписчикам, считаю себя той, от кого ничего не укрыть, — а в собственном шкафу не знаю даже, сколько их там и чьи они.

— Как познакомились? — я хватаюсь за её вопрос, лишь бы не хвататься за всё остальное. — О, это их семейная легенда, отполированная до блеска. Кулинарный институт, Нью-Хейвен. Мама — звезда инженерного потока, вся в чертежах и большой мечте сделать мир лучше с помощью железяк. И папа — бывший панк с тарелкой спаржи, который полез к ней под окно общежития, на третий этаж, с гитарой наперевес. Серенады, представляешь? Серенады! Он мне рассказывал, что таскал ей тартар с пармезаном, потому что она его обожала, а она делала вид, что не замечает, пока однажды…
Я не договариваю.
Потому что воздух вокруг неуловимо меняется — так бывает за миг до того, как с неба сорвётся первая капля, когда ещё ничего не произошло, но кожа уже знает. Ветер, что лениво перебирал сухие листья на аллее, вдруг стихает. Совсем. Колесо обозрения перестаёт поскрипывать. Где-то далеко обрывается на полуноте птица — и не допевает. Парк затаивает дыхание, весь, целиком, как огромный спящий зверь, под рёбрами которого мы, оказывается, всё это время и шли.
И в этой ватной, набухшей тишине — оно.
Низкий, влажный звук. Утробный. Он ползёт из травянистой пасти того самого клоуна — облупленного, с выбитым глазом, из пустой глазницы которого торчит пучок сухой травы, словно последний волос мертвеца. Я слышу его не ушами даже — нутром, тем древним местом под грудиной, что просыпается раньше разума и кричит: беги. Это не ветер. Не скрип ржавого железа. Не возня крысы в мусоре. Что-то живое. Грузное. Оно ворочается там, в темноте под аркой, куда не дотягивается серый дневной свет, и от мысли, что я не вижу — а оно, может быть, видит меня, — по спине скатывается холодная капля.
Я застываю. Камера повисает на ремне, забытая. Палец, секунду назад готовый нажать на спуск, деревенеет.
Тишина. Долгая, тягучая, как смола.
И снова — звук. Ближе? Или мне только кажется, что ближе? Я больше не доверяю собственным ушам, они звенят от прихлынувшей крови. Сердце колотит в рёбра — раз, другой, третий — как кулак в запертую дверь, всё быстрее, всё громче, и мне кажется, что ОНО там, в темноте, слышит этот стук так же отчётливо, как я.
Я медленно, очень медленно поворачиваю голову к Тони. Не делаю ни шагу — ноги налились свинцом и приросли к асфальту. Только глаза. И по её побелевшему лицу, по приоткрытым губам, по тому, как застыла в воздухе её рука, читаю всё, что нужно. Ей не показалось. Мне не показалось. Нам обеим — не показалось.
Где-то на самом краю сознания трезвый, противный голосок — голос журналистки, которая лезет в пасть к беде ради заголовка, — шепчет: подойди. Загляни. Сделай снимок. Именно за этим ты сюда и пришла. А другой, тот, что родом из всех ночей, когда я проверяла дважды, заперта ли дверь, отвечает ему коротко и ясно: ни шагу.
— Тони, — выдыхаю я одними губами, тем плоским ровным голосом, каким только и можно говорить, когда волосы на руках встают дыбом и сами собой холодеют кончики пальцев. — Не. Двигайся.
Клоун улыбается нам из своей вечной ухмылки. Знающе. Терпеливо. Будто всё это запустение, вся эта тишина, все эти годы он ждал именно нас — двух любопытных девчонок с камерами, которые сами, своими ногами, пришли ровно туда, куда не следовало.
А под аркой, в темноте, оно снова шевельнулось.

0

245

[indent] — Голос правды, — повторяю я за Тони, и слова оседают на языке горчинкой, как остывший кофе из университетского автомата. — Красиво звучит, но на бумаге всё всегда красиво.
[indent] Я перешагиваю через лужу, в которой плавает чей-то выцветший билетик, цена на нем давно смыта дождями до белёсого призрака цифры, и невольно усмехаюсь. Вокруг нас раскинулось кладбище чужого веселья. Колесо обозрения застыло на фоне свинцового неба покорёженным циферблатом часов, которые остановились и с тех пор так и не нашли сил пойти снова. Кабинки висели криво, иные сорвались и валялись внизу смятыми консервными банками, и сквозь решётчатый каркас прорастал дикий виноград, оплетая ржавчину живыми зелёными жилами. Природа неторопливо, по-хозяйски забирала своё. Пахло мокрым железом, прелой листвой и чем-то ещё, сладковато-гнилостным, что я никак не могла опознать и от чего слегка щекотало в горле.
[indent] — За красивые слова потом приходит счёт. Помимо седины моего редактора, юристы жили у нас в редакции неделю и пили мой кофе, а половина источников, которые раньше брали трубку, вдруг разом оглохли. Кто-то писал мне очень ласковые письма с обещаниями, после которых папа всерьёз заговорил о решётках на окна, — пожимаю плечами, будто это пустяки, хотя где-то под рёбрами до сих пор тлеет тот липкий, незнакомый прежде страх, который поселяется в тебе, когда понимаешь: написанное тобой кто-то прочитал и воспринял как личное оскорбление. — Думаю, это наша плата за то, что мы делаем. Увы, но аплодисменты заканчиваются куда раньше, чем счета. — Я ловлю себя на том, что снова тараторю, и заставляю себя сделать вдох. Тони смотрит на меня так, будто я и впрямь та бесстрашная девчонка с передовицы. Мне становится немного неловко, ведь внутри я знаю, как часто эта бесстрашная девчонка ревела в подушку, грызла колпачки от ручек и проверяла дважды, заперта ли дверь.

[indent] Мы сворачиваем на главную аллею, если эту тропу из выщербленного асфальта, проросшего сквозь трещины бурьяном, ещё можно так назвать. По обе стороны тянутся павильоны с провалившимися крышами: тир, где на ржавой стойке всё ещё скалятся жестяные утки, простреленные не пулями, а временем; будка гадалки с облупившейся вывеской "Ваше будущее — здесь", и я думаю, что более жестокой иронии в этом месте не сыскать. Над лотком сладкой ваты висит выцветшее розовое облако, нарисованное так давно, что кажется уже не рекламой, а воспоминанием. И я снова, в который раз за сегодня, ловлю себя на мысли о сахарной вате — тающем на губах клубничном тумане, — и злюсь на собственный желудок, у которого в декорациях апокалипсиса просыпается ностальгия.
[indent] — Точно, Тони Старк, какое хорошее сравнение, а я никогда об этом так не думала, — моя улыбка выходит кривоватой. — Вот ты смотришь на мою маму, и видишь Старка. Гения, человека со стальной броней, человека, который в одиночку держит небо. И ты права. Деми Белл собирала будущее по винтикам, пока другие мамы собирали бутерброды своим детям в школу. Она и правда такая, — я провожу пальцем по холодному поручню, и на коже остаётся рыжая полоска ржавчины, — просто восхищаться героем из зрительного зала и расти в его тени — это два очень разных вида спорта. Она дала мне лучшее, что умела. А я хотела совсем другое... —  пожимаю плечами, — может, поэтому я и копаюсь в людях, а не в схемах. В человеке так просто не пропишешь алгоритм. Он всегда сломается не там, где не ожидаешь.

[indent] Что-то, сказанное Тони раньше, наконец догоняет меня, как отставшая вагонетка на этих мёртвых рельсах. — Они готовили вдвоём? Папа и твоя мама. Это так странно. — Я останавливаюсь так резко, что грязь чавкает под подошвой, и звук кажется неприлично громким в этой ватной тишине. Раньше наши семьи собирались только скопом, это всегда было шумно, многолюдно, с детьми под ногами, с пересудами на кухне и фирменными спиральными чипсами Адама на палочках, которые он крутил под наш визг. И никогда это не было вот так, вдвоём, без свидетелей, чтобы единственным очевидцем оказалась случайно заглянувшая Тони. Мой папа, который после маминой измены так, кажется, и не научился прощать, заперся в своей кухне и своём молчании, как улитка в спираль раковины, теперь готовит что-то наедине с миссис Тёрнер и не обмолвился мне ни словом! Это было что-то удивительно странное. Я вытаскиваю на свет чужие скелеты на потеху подписчикам, считаю себя той, от кого ничего не укрыть, а в собственном шкафу не знаю даже, сколько их там и чьи они. Возможно мне стоит поговорить об этом с папой на досуге.

[indent] — Ты о чем? — я хватаюсь за вопрос Тёрнер, лишь бы не хвататься за всё остальное. — О, это их семейная легенда, отполированная до блеска. Впрочем, как и у твоих. Универ Лиги Плюща, Нью-Хейвен. Мама — звезда инженерного потока, вся в чертежах и большой мечте сделать мир лучше с помощью железяк. И папа — бывший панк с тарелкой спаржи, который полез к ней под окно общежития, на третий этаж, с гитарой наперевес. Он пел ей серенады. Серенады, представляешь? Он рассказывал, что таскал ей тартар с пармезаном, потому что она его обожала, а она делала вид, что не замечает, пока однажды…
[indent] Я не договариваю.
[indent] Потому что воздух вокруг неуловимо меняется, так бывает за миг до того, как с неба сорвётся первая капля. Когда ещё ничего не произошло, но кожа уже знает всякие знаки. Ветер, лениво перебиравший сухие листья на аллее, вдруг стихает. Колесо обозрения перестаёт поскрипывать. Где-то далеко обрывается на полуноте птица, и больше не допевает. Парк затаивает дыхание, весь целиком, как огромный спящий зверь, под рёбрами которого мы, оказывается, всё это время и шли.
[indent] И в этой ватной, набухшей тишине — звучит низкий, влажный звук. Он ползёт из травянистой пасти того самого облупленного клоуна с выбитым глазом, из пустой глазницы которого торчит пучок сухой травы, словно последний волос мертвеца. Я слышу тем древним местом под грудиной, что просыпается раньше разума и кричит: беги. Это не ветер. Не скрип ржавого железа. Не возня крысы в мусоре. Что-то живое и грузное. Оно ворочается в темноте под аркой, куда не дотягивается серый дневной свет, и от мысли, что я не вижу что это, а оно, может быть, видит меня, — по спине скатывается холодная капля.
[indent] Я застываю. Забытая камера повисает на ремне. Палец, секунду назад готовый нажать на спуск, деревенеет. Тишина. Такая долгая, тягучая, как смола.
[indent] И вдруг снова слышится этот звук. Ближе? Или мне только кажется, что ближе? Я больше не доверяю собственным ушам, они звенят от прихлынувшей крови. Сердце колотит в рёбра, как кулак в запертую дверь, всё быстрее, всё громче, и мне кажется, что ОНО там, в темноте, слышит этот стук так же отчётливо, как я.
[indent] Я очень медленно поворачиваю голову к Тони. Не делаю ни шагу — ноги налились свинцом и приросли к земле. мы читаем мысли друг друга по глазам. И по нашим побелевшим лицам. Тони совсем не показалось и мне тоже не показалось. Нам обеим — не показалось. Где-то на самом краю сознания трезвый, противный голосок — голос журналистки, которая лезет в пасть к беде ради заголовка, — шепчет нам обеим: подойди. Загляни. Сделай снимок. Именно за этим ты сюда и пришла. А другой, тот, что родом из всех ночей, когда я проверяла дважды, заперта ли дверь, отвечает ему коротко и ясно: стой на месте.
[indent] — Тони, — выдыхаю одними губами, плоским ровным голосом, каким только и можно говорить, когда волосы на руках встают дыбом и сами собой холодеют кончики пальцев. — Не. Двигайся.
[indent] Клоун улыбается нам своей вечной ухмылкой. Знающе. Будто всё это запустение, вся эта тишина, все эти годы он ждал именно нас, двух любопытных девчонок с камерами, которые сами, своими ногами, пришли ровно туда, куда не следовало.
[indent] А под аркой, в темноте, что-то снова шевельнулось... и выбежало прямо на нас!

0

246

Утро я встретила не одна, и это само по себе было таким новым и таким непривычным фактом, что несколько секунд я просто лежала, разглядывая чужой потолок и собственное, разлитое по всему телу спокойствие, пока в это спокойствие, как камешек в стоячую воду, не упала первая трезвая мысль. Папа. Я повернула голову — Оливер ещё спал, или делал вид, что спит, ровно дыша мне в плечо. Я тихо, чтобы его не разбудить, потянулась за телефоном, а там не нашлось ни одного нового сообщения от отца и от этого внутри всё похолодело: значит, он просто думает, что я дома, что я, как всегда, у себя, и не знает, что я провела ночь совсем в другом месте.

Эй, — я тронула Оливера за плечо, и он открыл глаза сразу, избавив меня от неудобств будить его дольше и испытывать при этом вину. — Мне надо бежать. Я не предупредила папу, что меня не будет, он… он не знает, где я, я не хочу, чтобы он волновался, — еще никому я не рассказывала о том, что у Адама Белла есть проблемы со здоровьем, которые требуют к себе внимания. По правде говоря я все еще свыкалась с этой мыслью сама. — Мне очень жаль, я не убегаю, честно и за мной останется утренний кофе в следующий раз, хорошо?

Оливер не стал удерживать, и за это я была ему очень благодарна. Наспех поцеловав его в чувственные губы, которые ночью оставляли горячие следы на моем теле, я подобрала с пола вещи и выбежала, всё ещё чувствуя на губах вкус незаконченного утра.
День длился бесконечно. Длинный, рабочий, заполненный делами, разговорами, дедлайнами, и совершенно бесполезный, потому что я весь его провела не здесь. Я смотрела в монитор и видела не строчки, а руки Оливера; я шла по улице и сбивалась с шага, вспоминая, как он дышал мне в шею; я растворялась прямо посреди дня, между двумя обычными делами, проваливалась в эту ночь снова и снова, и краснела одна в комнате, как девчонка, и злилась на себя за то, что краснею, и всё равно вспоминала. Мне понравилось. Без оговорок, без вечного "но", мне понравилось быть с ним, и от этой ясности было одновременно хорошо и страшно, потому что хорошо мне с человеком, который до сих пор стоит в моём списке подозреваемых в первых местах.

Его низкий, спокойный голос заполнил комнату, я слушала, прикрыв глаза, а на словах "ты кое-что оставила у меня" резко распахнула глаза. Так вот куда они делись. Я коротко, нервно засмеялась в ладонь, потому что вот оно, разгадка моего позорного утра: я ведь искала их, ползала по его полу в полутьме, боясь разбудить, трясла джинсы, заглядывала под кровать, и не нашла, в итоге плюнув и натянув джинсы прямо на голое тело. Так и проходила весь день, со своим маленьким унизительным секретом, пока он там у себя, держал мои трусики под подушкой и не собирался возвращать.

Дальше Оливер предложил писать ублюдку от моего имени. Сам, вместо меня. И первой реакцией было привычное колючее "нет, я не фарфоровая", но я заставила себя додумать мысль до конца, потому что в ней пряталось что-то, чего я раньше не видела. Если я увижу своими глазами, как Оливер набирает эти сообщения, как отвечает незнакомцу, в одно и то же время, в одной комнате, при мне, и мы вместе дождемся ответа, то это ведь снимет всё подозрения. Человек, ведущий со мной переписку от моего лица, физически не способен быть тем, кто шлёт мне угрозы с другого номера, если оба эти разговора идут одновременно у меня на глазах. Это стало бы лучшим доказательством его непричастности.

Я тяжело вздохнула: куда я вообще вляпалась? В историю, где я сплю с собственным подозреваемым и нахожу это правильным. Где мужчина, которого я должна бояться, предлагает мне способ перестать бояться, и я ему верю. Где я теряю бельё в его спальне и одновременно получаю доверие в его руках.

Так вот где они! А я-то ползала по твоему полу, разыскивая их, и в итоге уехала домой в джинсах на голое тело и почти весь день так проходила. Всегда было интересно узнать, как это происходит у девушек... Теперь знаю, — я смеюсь в динамик, пока не переключаюсь на вторую тему нашего разговора. — Что касается переписки... я сначала растерялась, но теперь понимаю, что это очень даже неплохая идея. Еще признаюсь, что каждый раз, когда он мне пишет, я испытываю ужасный дискомфорт... Мне кажется, что он порой следит за мной. Вместе с тобой мне будет спокойнее вести с ним переписку. К тому же, так мы точно проверим, что ты — это не он, правда?

Я отложила телефон на грудь экраном вниз и выдохнула. Мне очень не хотелось обижать Оливера, но было бы нечестно скрывать от него свои опасения. Они все еще оставались и требовалось куда, чем просто слова, которые убедили бы меня в том, что я в нем не ошибаюсь. Я полулежала на диване, утонув в подушках, и где-то на середине своего выдоха ко мне перебрался Мэллоу, взгромоздясь всей своей рыжей тушей мне на живот, тяжёлый, тёплый, сопящий. Я машинально запустила пальцы в его шерсть. Марш свернулся в ногах, привалившись к моим лодыжкам, и тоже вздыхал во сне свои собачьи вздохи. Я гладила одного, чувствовала тепло другого, и думала о том, что вот это чувство ощущается мной понятно и безопасно, а всё остальное в моей жизни сейчас — нет. И всё равно, закрывая глаза, я думала не о деле. Я думала об утреннем кофе, который так и не выпила. И о руках Оливера, по которым теперь тосковало мое тело.

0

247

⇢ палата №101

[indent] Откуда моё недоверие к тишине? Возможно, что-то бессознательно сформированное. За доской тишина — это не покой, это работа чужого ума: самый долгий, глухой провал перед тем, как противник опустит руку на фигуру и всё решит. Я научился слышать в тишине счёт и ждать, когда он закончится ударом. А после партии приходила другая тишина, такая пустая, не несущая в себе абсолютно ничего, и она была хуже всего: в ней уже никто не считал, и оказывалось, что и считать-то было не для чего. Кажется, я боюсь той тишины, что делает вид, будто всё уже кончилось.

[indent] Не уверен, что это можно преодолеть. Может, и не нужно. Может, дело не в том, чтобы стать тихой и незаметной (у тебя это и не выйдет, и слава богу), а в том, чтобы перестать притворяться, что хочешь исчезнуть. Ты ведь не хочешь. Человек, который вправду хочет за край поля, не спрашивает, чем заняты снятые фигуры. Ему всё равно. А тебе — нет.
[indent] Я мог бы соврать красиво: рассказать про последнюю горизонталь, где самая слабая из них становится самой сильной, и это даже правда, есть такое правило. Но впервые за много лет я отказываюсь от собственной метафоры. Слишком удобно расчертить живое на чёрное и белое и сдвинуть, куда положено. Ты спрашиваешь, как не стать пешкой вне поля. Очень просто: не давать никому, и себе в первую очередь, права снять тебя с доски. Ты говоришь, что твое тело — не лучшее в тебе, но и не худшее. Худшее — это твоя мысль, что кто-то забудет нож. Я не хочу играть Дюпре пустому стулу.  Я ведь и сказать всё это толком не умею иначе как письмом. Тебе видно мои окна из правого крыла, мне кажется иногда, что и без окон видно, будто две пустые комнаты в разных концах здания почему-то знают друг о друге. Поодиночке здесь холодно до прозрачности. А вместе, может, уже и не так. Не знаю.

[indent] Я попробовал медитацию ночью, шёпотом, чтобы стены не разнесли по коридору: помычал немного, попробовал словить вибрации. В лотос не сел, но дело не в позе. Йорк говорит о какой-то волне, на которой ум наконец затихает, и я ищу её и не нахожу. Считаю вдохи и сбиваюсь. Слушаю тишину и слышу тот самый провал перед ударом. Может, я просто не тот инструмент, который настраивается заново каждое утро. А может, нужен кто-то рядом, чтобы поймать эту волну не в одиночку. Ты, случайно, не знаешь, как туда попадают?

[indent] Спасибо за комплимент про почерк. Это единственное, что во мне осталось от прежней дисциплины: рука выводит ровно, даже когда внутри всё кривое.

[indent] И главное, ради чего, кажется, и затевалось письмо. Репетировать вдвоём — да, тысячу раз да, чтобы я слушал только тебя и смотрел только на тебя, как ты и написала, будто прочла меня раньше, чем я успел признаться. Но как? Ты в правом крыле, я в противоположном, между нами этажи, посты с охраной и Оливия... Как же нам это провернуть?

[indent] P.S. Ты написала, что что-то должно произойти, когда сработает будильник. Я думаю об этом второй день. Только вот кто его завёл? Мы всё ждём, будто звонок придёт снаружи — выпишут, отпустят, забудут лезвие или, наоборот, унесут все ножи, — и тогда, дескать, и начнётся жизнь. А если будильник внутри, и заводить его некому, кроме нас самих? Тогда ожидание — это просто способ не подходить к часам. Я ведь и роль взял, кажется, поэтому. Чтобы стрелка наконец сдвинулась. Скажи, твоя Шарлотта — это бегство от своей Чарли или, наоборот, единственное место, где Чарли можно быть честной? Я свой ответ про Дюпре пока не нашёл. Подозреваю, что и не найду в одиночку.

[indent] Дрю из 321

05.12.2019 г.

0

248

[indent] День шёл своим обычным чередом. Она купила сидр, как и обещала. Грушевый, в высокой бутылке с дурацкой этикеткой, который Соколов пил с таким видом, будто делает это исключительно ей в одолжение, а сам выцеживал до последней капли и тянулся за второй. Диана стояла у кассы, прижимая бутылку к груди, как школьница тетрадку, и ловила себя на том, что улыбается без причины. Бискит ждал дома, она успела его выгулять, успела переодеться дважды, остановившись в итоге на свитере, в котором, она знала, что выглядит мягче, домашнее, и старательно не задавала себе вопрос, зачем для дружеского визита за планшетом ей понадобилось выглядеть мягче.
[indent] Телефон молчал.
[indent] Это было нормально. Значит смена пока не заканчивалась, значит, он сейчас где-то в чужой прихожей меряет кому-то давление и говорит своим ровным голосом, какие лекарства нужно принимать от приступов. Декабрь, вирусный сезон, он жаловался, что вызовы идут один на одном, что город кашляет весь разом. Уже на обратном пути в метро она заметила, что её сообщение так и не дошло до Миши. Диана грешила на плохую связь. Метро глотает сигнал, телефон забыт в шкафчике на станции, разрядился, лежит в кармане куртки, брошенной на спинку стула. Найдется с десяток спокойных, взрослых объяснений, каждое она проговаривала про себя обстоятельно, и каждое тут же подтачивала изнутри тонким, противным голоском, который жил под рёбрами и просыпался всегда первым. Янчар машинально открыла ленту новостных каналов в соц.сети, чтобы занять руки и глаза и перестать смотреть на эту одинокую галочку в их переписке. Городской канал, новости, которые она пролистывала вполглаза: пробки, ёлка на площади, опять у кого-то прорвало трубу, залив целый квартал. И там, между фотографией наряженной витрины и анонсом ярмарки, несколько строк, зацепивших краем зрения, прежде чем она успела понять, что читает. Машина скорой помощи. Опрокинулась. Из-за жесткого гололеда. Район был ей знаком.
[indent] Диана заставила себя отвести взгляд. В этом городе сотни машин скорой, тысячи смен, гололёд сегодня везде, водители матерятся на резину с самого утра, совпадений не бывает, она просто устала, она целую неделю плохо спала в незнакомой кровати, она накручивает на пустом месте, она всегда так делает, ей врачи говорили про тревожность, ей выписывали травки для успокоения, она просто домыслила себе из двух строчек и одной серой галочки целую катастрофу. Вечером они встретятся, выпьют идиотского сидра, и ей станет стыдно за свою мнительность, а потом они оба над этим посмеются.
[indent] Она вышла на своей станции. Поднялась наверх. И где-то на эскалаторе, между "совпадений не бывает" и прохладным воздухом улицы, рациональность сдалась, по кусочку, как осыпающаяся с потолка штукатурка: сначала пыль, потом крошка, потом целый пласт. Время сходилось. Район сходился. Молчание сходилось. Воображение у Дианы всегда работало быстрее головы и рисовало лучше, чем ей хотелось бы. Оно мгновенно набросало в три линии, как она сама набрасывала на полях: смятый металлический бок, синий с белым, его кеды, руки со сбитыми костяшками, разбитыми теперь по другой, страшной причине. Она знала этот кадр изнутри. Она была там. Четыре месяца назад в кювете лежала она, и кто-то наклонялся над ней и говорил "потерпите", а она держалась за этот голос, как за канат. Пальцы уже набирали его номер. Она обнаружила, уже слушая гудки: второй, третий, четвертый. 
Её перекинуло на автоответчик. "Это Миша. Не дозвонились" Коротко и понятно, раз не дозвонились, занят чьим-то спасением или спит. Последовал  длинный сигнал для записи, но Диане не нашлось, то сказать. Она хотела услышать его голос живым, а не на записи.
[indent] Диана опустила телефон. Она ничего не знала. Холодная ясность осознания неприятно колола, ведь узнать о подробностях ей было неоткуда. Позвонить и спросить "как там Соколов?" она не могла, потому что ну кто она ему? Не жена. Не сестра. Не родственник, которому сообщают о важном. Какая-то знакомая. Девушка, что жила у него в гостях и спала в его футболках, какое-то время. Для всего города илюбой больничной стойки она была никем, человеком без права на этот страх.
[indent] Все её доводы, выстроенные за неделю по кирпичику, взрослые, разумные, окончательные, — про то, что так не бывает бесплатно, про то, что надо беречься, про тонкий лёд и глубокую воду, — рассыпались от одного непришедшего сообщения, как рассыпались когда-то от одного смс про забытый планшет. Лёд проломился весь, разом. И под ним было ровно так глубоко, как она боялась.
[indent] Она поймала первое же такси у обочины, что вынырнуло из снежной кашицы, и опустилась на заднее сиденье, назвав водителю адрес больницы. Это была его больница, где он работал, откуда уходили в город скорые и куда они возвращались, та самая, где четыре месяца назад на третьем этаже, в палате с окном на парковку, лежала она и заново училась дышать. Машина ползла сквозь вечерние пробки, светофоры разливались по мокрому стеклу красным, Диана смотрела на них, совершенно не видя, и считала перекрёстки. Она не замечала, как сидр перекатывается по сиденью от поворота к повороту, как бутылка настойчиво тычется ей в бедро, словно напоминая о том вечере, которого теперь, кажется, не будет.
[indent] Больница приняла её ровным, безжалостно безликим светом, не оставляющим теням ни единого угла, и запахом антисептика, который Диана узнала бы из тысячи других, что успел въесться в неё за недели, проведенные здесь, и означал когда-то её собственную боль. В приёмном было людно. Кашляющие, кутающиеся в шарфы, женщина с хнычущим ребёнком на коленях, старик, сложившийся пополам на жёстком стуле, — словом, обычный вечер обычного декабря, и среди этой негромкой, привычной суеты Диана стояла, не понимая, куда себя деть. Она прошла несколько шагов вглубь, остановилась, оглянувшись на двери, читая и не понимая ни одной таблички. Бросаться было некуда и не к кому, хватать за рукав чужих озабоченных людей в халатах она не умела. Весь порыв, домчавший её сюда через полгорода, у этих стен вдруг сник, оставив после себя только дрожь в коленях да гулкую, ватную растерянность.
К стойке она подошла слишком робко, подождав, пока женщина в синем за стеклом договорит по телефону. И только когда та подняла на неё усталые глаза, Диана наклонилась чуть ближе, сглотнула и услышала свой собственный голос — тихий, осторожный, цепляющийся за последнюю, тонкую как волосок надежду, что всё ещё ничего не случилось, что она ошиблась, что сейчас ей улыбнутся и скажут "да всё в порядке с вашим парамедиком, на вызове".
[indent] — Простите... Подскажите, Михаил Соколов, парамедик, он ещё не возвращался со смены?
[indent] Женщина нахмурилась, пожимая плечами. В ответ на вопрос Дианы ей сказали всего лишь стандартное: не владею такой информацией.
[indent] Янчар еще сильнее почувствовала в себе туго затянувшийся узел тревоги. Незнание ситуации разъедало её сильнее, чем какая-либо ясность.
[indent] — Возможно знает кто-то из его коллег? Пожалуйста, это очень важно.

0

249

[indent] Её тело отозвалось раньше слуха, дрогнуло где-то под рёбрами, узнав то, что разум ещё не успел сложить в имя. Она обернулась на оклик, и мир на секунду отказался сходиться. Глаза показывали Мишу, живого, целого, идущего к ней по коридору своими уверенными шагами, в форменной куртке, с лицом, которое она знала теперь лучше любого другого, даже лучше собственного отражения в зеркале. А в голове ещё держался, не желая стираться, тот кадр: смятый синий бок неотложки, его кеды, кровь на его руках. Так бывает с долгой выдержкой на снимке — реальность уже сменилась, а на сетчатке всё ещё горит то, чего больше нет. Две картинки наложились одна на другую и не совпали ни единой линией, Диана стояла между ними, оглушённая этим несовпадением, не в силах ни шагнуть вперед, ни вздохнуть. Странная это вещь — страх: он рисует так убедительно, так подробно, что даже правда, идущая навстречу на своих двоих, не сразу способна его перекричать. Но живой Миша всё-таки перевесил мёртвого, как рассвет перевешивает долгую ночь, и тогда что-то внутри Дианы, державшееся туго натянутым целую вечность, оборвалось разом, без предупреждения, как рвётся перетянутая струна.

[indent] Она не решала идти к нему или остаться на своем месте. Решения — это для тех, у кого есть время выбирать, а у неё времени не было, был только короткий коридор и человек в его конце, и где-то между этими двумя точками отказали все её сторожевые механизмы, вся выученная осторожность, весь тот аккуратный самоконтроль, которым она обкладывалась, как мешками с песком обкладывают дом перед наводнением. Ноги понесли её сами — так же, как сами набирали номер, как сами вынесли её к этой стойке, — и она обнаружила себя уже на полпути, почти бегом, а в следующий миг Янчар уже вжималась в Мишину груль лицом, руками обвивая ребра, всем телом прижимаясь к его, обхватив так крепко, как будто он мог раствориться, если ослабить хватку хоть на секунду. Щекой она ткнулась ему в плечо, в плотную форменную ткань, ещё хранившую холод улицы, и под этим холодом, под запахом мороза и больничного антисептика, который теперь означал не её собственную боль, а его спасение, она почувствовала самое главное — как он дышит. Ровно. Тепло. Источая живое естсество. Есть вещи, которые тело понимает быстрее любых слов, и вот эту, главную, оно поняло мгновенно, всей кожей: он здесь, он дышит, остальное — потом. Она прижалась ближе, считывая его равномерное дыхание своей грудью, как когда-то в той клубной темноте считала удары его сердца. Её пальцы сами сжались в ткань куртки, не отпуская, вцепились намертво, будто хватка могла удержать его в этом мире надёжнее любого шва.

[indent] И только держа его вот так крепко и отчаянно, она вдруг осознала, до чего сильно соскучилась. Поняла задним числом, как всё важное в последнее время, что всю эту неделю своей правильной, взрослой, отвоёванной у обстоятельств жизни она, оказывается, не дышала толком, а держала воздух в груди, сама того не замечая, как держат его под водой, считая секунды до поверхности. Тоска, выходит, не всегда кричит. Иногда она просто тихо стоит в стороне, прикинувшись свободой, самостоятельностью, вроде как правильным взрослым решением, и ждёт своего часа, чтобы однажды обрушиться на тебя всей тяжестью у больничной стойки, посреди чужих кашляющих людей. Тело помнило его лучше, чем она себе позволяла, помнило вопреки доводам, вопреки переезду, вопреки всем тем разумным кирпичам, из которых она сложила себе стену и назвала её новой жизнью. Неделя одиночества схлопнулась в ничто от одного запаха его куртки. Соскучилась. Так сильно, что стало страшно — почти так же, как минуту назад, только страх теперь был другого свойства, не про смерть, а про то, как много, оказывается, ей есть что терять.
[indent] Опомнилась она резко, будто вынырнула из-под толщи воды. До неё вдруг дошло — где они, что она делает, что вцепилась в человека посреди людного приёмного покоя, на глазах у женщины за стеклом, у старика на жёстком стуле, у всей этой будничной декабрьской очереди, для которой её маленькая личная катастрофа была лишь рябью на поверхности обыкновенного вечера. Дошло, что между ними «друзья» — тонкое, заклинательное слово, по которому они оба так старательно ходили на цыпочках,  и что она только что протопала по этому тонкому льду, не разбирая дороги, в сапогах, оставив за собой длинную предательскую трещину. Диана отстранилась, отпустила Мигу, шагнула назад. Щёки горели стыдным, выдающим жаром. Она не знала, куда деть взгляд и руки, и принялась зачем-то поправлять воротник его куртки, который сама же и измяла, — это был бессмысленный, суетливый жест, каким люди прикрывают наготу внезапно вскрывшейся правды, лишь бы дать пальцам дело, лишь бы не стоять перед ним вот так, с распахнутым настежь лицом.
[indent] — Я... прости, — голос вышел сорванный, чужой, будто одолженный у кого-то. — Эти новостные каналы…показали аварию со скорой, район твой, а ты не отвечал, и сообщение не дошло, и я надумала себе всякого... — она осеклась, услышав со стороны, как это звучит, как каждое слово, спотыкаясь о следующее, обнажает то, что она прятала под взрослыми доводами, и поняла, что отступать уже некуда, что правда сказана наполовину, а половина правды бывает беззащитнее целой. — Я подумала, что ты мог быть так и мог пострадать.
[indent] А потом Диана, наконец, заметила.
[indent] Над бровью, у самого глаза пролегал аккуратный шов, стянутый, свежий, и кожа вокруг чуть припухла, отливая той ранней краснотой, которая через день-другой нальётся синевой. Маленькая, в общем-то, рана, мелочь по больничным меркам, из тех, что заживают, не оставив следа. Но вся её едва схлынувшая паника метнулась в одну эту точку, сжалась в ней, как сжимается весь страх человека в самой малой, самой беззащитной детали чужого тела. Рука сама поднялась к его лицу и замерла на полпути, в воздухе, не посмев коснуться, ведь коснуться значило бы признать вслух всё то, что она и так уже сказала своим внезапным объятием.
[indent] Это действительно была та самая скорая. Интуиция её не подвела.
[indent] — Ты в порядке? — выдохнула она, и голос упал, став тише и осторожнее, совсем другим, потерявшим всякую взрослую твёрдость. — Ты... был в той машине?
[indent] Спрашивать было незачем — шов отвечал за него красноречивее любых слов, маленький стежок на чужой коже, в котором умещалась вся та катастрофа, что она дорисовала себе по дороге. Но ей нужно было услышать. Нужно было, чтобы он сказал сам, своим живым голосом, а не тем, записанным и чуть ленивым на автоответчике. Янчар опустила руку, а чуть погодя обнаружила, что вторая всё ещё держит его за рукав, у запястья, вцепившись в манжету, и пальцы не желали разжиматься, будто жили отдельно от неё, будто знали что-то, чего она сама себе ещё не разрешала знать. Диана посмотрела на эту свою руку отстранённо, почти удивлённо, как смотрят на чужую, и не стала ничего с ней делать. Не оторвала, оставив как есть. Есть жесты честнее слов, и этот был из таких, маленьким упрямым доказательством, которому она позволила остаться, потому что отнять его значило бы солгать, а лгать у неё уже не было сил.
[indent] — Твоя смена закончилась? Поедем домой, — тихо спросила, и в ту же секунду запнулась, потому что слово легло как-то неправильно. Чужим, слишком большим для того, что между ними было названо вслух. Дом. Так легко оно слетело с языка, так привычно, будто и не было этой недели, этих коробок, этой однушки с окнами на парковку, где батареи грели слишком сухо. Будто язык помнил правду, которую разум так старательно переписывал начисто. И поправляться было поздно, да и от поправки делалось только хуже, она это понимала и всё равно поправилась, потому что молчать было ещё неудобнее: — То есть... к тебе домой. Поедем к тебе. — Она запнулась снова, сглотнула. — Я... ну, планшет. Ты же его нашёл.
[indent] Её всю трясло.

0

250

Пайпер, прошлое: https://brightonlife.ru/viewtopic.php?i … 1#p1110196

■ За каждый пост с количеством символов 1700 - 4000 в разделе фб или ау* — 20$.

■ За каждый пост с количеством символов более 4000 в разделе фб или ау* — 30$.
https://brightonlife.ru/viewtopic.php?id=11389#p1115314
https://brightonlife.ru/viewtopic.php?id=11574#p1130137

■ За каждый пост с количеством символов более 7000 в разделе фб или ау* — 40$.
https://brightonlife.ru/viewtopic.php?id=11303#p1121224
https://brightonlife.ru/viewtopic.php?id=11303#p1125456
https://brightonlife.ru/viewtopic.php?id=11303#p1128181
https://brightonlife.ru/viewtopic.php?id=11596#p1134859

■ За законченный эпизод в разделе фб или ау* — 50$.

■ Победа в сезонном голосовании: первое место — 50$, второе место — 40$, третье место — 30$.

■ Первое/второе/третье место в статистике активистов месяца — 100$, остальные призовые места — 50$.

■ Заслужили номинацию в лучших недели — 20$.

Реклама на сторонней ролевой — 10$ за ед.
■ Голосование в конкурсах/сезонном/опросах/оставленное предложение — 20$.
■ Голосование в еженедельках — 10$.
■ 4 голоса в еженедельках за календарный месяц — 100$.

Сделали аватар по заявке из темы "Заказ аватаров" — 30$.

За каждые 100 сообщений — 10$.
За каждые 100 плюсов в репутации/позитиве — 10$.

0

251

sun sets, I want to hear your voice
a love that nobody could destroy

(с) ♫ Cigarettes After Sex - Sunsetz
🧡 ❤️ 💛 💚 💙 💜 🤍  ❤️ 💚 🧡 💛  ❤️ 🤍 🖤 💙 💜  ❤️ 🧡 💛 💚 ❤️

https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/2544/520926.png

и есть еще чб вариант потому что я не смогла выбрать
🖤 🩶 🤍 🤍 🩶 🖤

https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/2544/236876.png

здесь небольшое видео про девочек 💌 💌 💌

♥️ ♥️ ♥️
let me sing you a waltz
out of nowhere, out of my thoughts
let me sing you a waltz
about this one night stand
you were for me that night
everything i always dreamt of in life
but now you're gone
you are far gone
all the way to your island of rain
it was for you just a one night thing
but you were much more to me
just so you know

(с) ♫ julie delpy - a waltz for a night

https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/2544/983319.png

0

252

https://viruseproject.tv/releases/seria … re-sezon-3

0

253

[indent] Луизиана за окном давно перестала притворяться обжитой: заправки и неоновые вывески придорожных мотелей остались где-то позади вместе с последними делениями на индикаторе сети, и теперь по обе стороны тянулся только чёрный, мокрый лес, подступающий к асфальту так близко, будто хотел рассмотреть нас получше. За полгода на юге я так и не привыкла к тому, что здешние болота кажутся живыми, что кипарисы стоят по колено в чёрной воде, как свидетели, которых забыли допросить, и что любую красоту тут хочется проверить на запах разложения. Профессиональная деформация, ага. Когда годами рассказываешь про чужие смерти в микрофон, начинаешь видеть труп в каждом тумане.

[indent] Я слушала про восемнадцать недель полевой подготовки, про живописные озёра Вирджинии, про мистера и миссис Смит, и улыбалась в окно, потому что в исполнении Оливера даже заявление о приёме на службу звучало как заманчивое предложение. А ещё потому, что эту поездку я ждала, как не ждала ничего давно: только в ней мы могли позволить себе ничего не прятать. Здесь не было Брайтоновского с его коридорными взглядами, не было общих знакомых, считающих чужие касания, не было той тонкой, выматывающей бухгалтерии "очень близких друзей", в которой мы оба так навострились. Можно было держать его руку без оглядки, целовать, когда хотелось поцеловать, и в ответ на его теплое "я очень люблю тебя", впервые не смущаться, а отвечать наполненной нежностью: — А я тебя. — И от этой правде без оговорок, которую я обычно старательно держала в себе под замком, считая, что открытость и есть та трещина, через которую людей со временем ломают, я впервые чувствовала свое освобождение. Оказалось, это так легко: сказать вслух, что любишь, и не обвалиться всеми несущими тебя конструкциями, а наоборот даже, стать на грамм цельнее. До смешного ново и до неприличия приятно.

[indent] Под креслами завозился Марш, тяжело вздохнув во сне, как умеют только большие довольные псы, и переложил морду мне на ботинок; Меллоу спал рядом, подёргивая лапой, видать гонялся за кем-то в своих собачьих болотах. Я опустила свободную руку, провела по тёплому загривку и подумала, что это и есть тот самый счастливый момент, который ловишь в моменте за хвост: мужчина, чью руку можно не выпускать, две умные морды у ног и целая дорога впереди. Это была замечательная компания на грядущий уикенд.

[indent] — Для будущего федерала, который мечтает стать экспертам по ножевым ранам, ты подозрительно лихо проигрываешь авокадо, — я повела большим пальцем по двум пластырям на его перемотанном указательном, — а этот палец, между прочим, ещё пригодится не только тебе, но и мне. И не только дорогу на карте показывать... — я понизила голос, скользнув взглядом сначала по его губам, а затем медленно опустившись по руке к сплетению наших рук. Они покоились на бедре Оливера, и мой взгляд позволил очертить всю область от ширинки до живота и обратно.

[indent] Оливер спросил про вещие сны так, будто сам стеснялся вопроса, будто бойскаут в нём до сих пор не одобрял всякую мистику, а мухи всё снились и снились. Его рассказ заставил меня призадуматься. — Нет, я не верю в сонники. Ни в эти таблицы, где каждому образу выдают бирку со значением, ни в то, что будущее настолько любезно, чтобы предупреждать заранее. Зато верю, что мозг по ночам разбирает то, что мы весь день старательно не замечаем, и подсовывает это такими картинками, какими умеет. Сон почти всегда это наш разговор с подсознанием. Мне нравится разгадывать свои сны с точки зрения вопроса: что он пытается до меня донести? А еще я знаю одну вещь про мух. Они всегда приходят первыми. Раньше полиции, раньше родных, раньше нас с тобой и нашего диктофона. Где смерть — там через минуту уже рой мух. Так что если тебе целую ночь снились мухи...

[indent] Договорить я не успела. Автобус повело вперёд, ремень врезался в ключицу, чей-то фонарь на айфоне мазнул лучом по потолку, кто-то вскрикнул, кто-то выругался, попсовая дребедень из динамиков чьей-то колонки оборвалась на полуслове. В наступившей тишине я услышала собственное сердце громче двигателя. Адреналин разлился по венам опрокинутой чашкой. Первыми, конечно, подорвались собаки. Марш и Меллоу вылетели в открывшуюся дверь раньше всех, и я только и успела, что подхватить с кресла брошенные Оливером поводки. Дальше всё распалось на кадры, как распадается все, что вызывает у человека внезапно охвативший шок. Холодный воздух, пахнущий тиной и бензином. Оливер, опустившийся на колени у тела с подрагивающей рукой. Фонарь, что он сунул мне не глядя, доверив самую страшную работу — смотреть.

[indent] Я держала свет ровно, хотя руки просились дрожать. На асфальте лежала девушка. Молодая и босая, в одной тонкой одежде, совсем не подходящей ноябрю. Она расположилась посреди проезжей полосы так, будто её сюда положили, слишком аккуратно для падения, слишком на виду для случайности. Ни машины. Ни тормозного следа, кроме нашего. Ни крови на асфальте — её я стала искать первым делом, ведь полгода мы с Оливером гонялись за маньяком, который любит нож и не любит свидетелей, которому всё сходит с рук и который выбирает именно таких: молодых, одиноких, оказавшихся не в том месте. Конечно инстинкт тут же начал искать улики, указывающие на ритуал. Но все, что вырисовывалось с первых минут — почерк не сходился.

[indent] Марш уже совал нос девушке в волосы, Меллоу обнюхивал её босую ступню, заметив это во мне что-то резко щёлкнуло, покрывая все тело холодом.
[indent] — Марш, Меллоу, назад. Ко мне. — Голос вышел слишком чужим и ровным, таким в прямых эфирах проговаривают самое непоправимое. Псы нехотя отступили, и я перехватила поводки покороче, оттягивая их от тела, чтобы не дать затоптать, не дать смазать то немногое, что эта дорога ещё могла нам рассказать. — Хорошие мальчики. Сидеть.

[indent] Они сели, но смотрели не на меня. Оба, навострив уши, развернулись в одну сторону, в чёрную траву за обочиной, и тихо, утробно заворчали. Я подняла фонарь туда же, куда смотрели они, и в этот самый миг, клянусь чем угодно, услышала над холодной ноябрьской дорогой тонкое, неуместное, до тошноты знакомое жужжание.
[indent] Это были мухи.
[indent] Они ведь всегда приходят первыми.

0

254

https://upforme.ru/uploads/001b/86/13/2/383320.png https://upforme.ru/uploads/001b/86/13/2/545444.png

0

255

[indent] Не только в пределах моей кровати.

[indent] Слова сидят у неё под рёбрами и не растворяются, как растворяется обычно всё, что ей говорят мужчины, потому что обычно она слышит не слова, а механику под ними — что человеку нужно, чего он боится, какую кнопку он жмёт и в каком порядке, — и эта механика так привычна, так предсказуема, что слова теряют смысл раньше, чем долетают. Но эти не теряют.
[indent] Джун лежит на его диване, под пледом, который пахнет сочетанием исключительных запахов в его квартире, в тишине, которую нарушает только дождь и крутит его фразу так и эдак, разбирает на части, как разбирала бы взрывное устройство: осторожно, по проводку, ища, где подвох, где двойное дно, где тот шов, по которому всё расходится при первом нажиме.
[indent] Не находит.

[indent] Ей становится страшно, ведь что Джун Саттон — та, кого учили в Лэнгли выламывать правду из самых отрепетированных лиц, та, кто различает ложь по тому, как у человека меняется ритм моргания, по микропаузе перед именем, по тому, как пальцы ложатся на стол. Она смотрела ему в глаза, когда он произносил слова, цепко, профессиональным взглядом, выискивая фальшь, она искала игру, искала тот привычный бархатный наигрыш, который он носит как второй костюм, — и не нашла ни строчки. Он сказал «да, хочу» так, как не говорят, когда хотят затащить в постель. Он сказал «но не сегодня» так, как не говорит человек, которому нужно от неё только тело. Он, который, по её же досье, лжёт людям опаснее её, и они верят во всю эту чушь, и никто не видит шва, — выбрал не солгать ей сегодня.
[indent] И это, думает Джун, глядя в тёмный потолок чужой квартиры, самое неудобное, что он мог сделать. Лучше бы солгал. Лучше бы потянул её на диван, лучше бы оказался ровно тем, кем его нарисовали в её папке, лучше бы дал ей хоть одну причину снова поверить в плоскую, аккуратную, безопасную картинку, в которой он — мишень, а она — рука с пистолетом. С плоской картинкой легко. С плоской картинкой она спала бы сейчас крепко.
А он дал ей пижаму с динозаврами, мальчика, который держится за его рубашку во сне, рисунок с солнцем на холодильнике и фразу про «за пределами кровати», и теперь она лежит и не может уснуть, потому что внутри неё что-то медленно, неостановимо переворачивается, как вода, которой некуда уйти.

[indent] Она встаёт. И вот здесь, в коридоре, происходит то, чего она сама от себя не ждала: профессионал в ней просыпается первым.
[indent] Дверь кабинета приоткрыта. Полоса жёлтого света строится по коридору, освещая пол. И за ней — он, уснувший над столом, бумаги разложены по краю, открыто и так беззащитно, — всё то, за чем её послали, всё то, ради чего Коллин Харт сжёг полгода её жизни, выложено перед ней так, словно сам вечер решил над ней посмеяться.
[indent] Её руки начинают работу раньше, чем сердце успевает возразить. Это и есть самое страшное в ней — не пистолет с тринадцатью патронами, а вот это: то, как ровно ложится дыхание, как тело само перетекает в рабочий режим, бесшумно, без единого лишнего звука, босые ноги по паркету в обход скрипучей половицы, которую она запомнила ещё час назад, потому что запоминать — это рефлекс, это вторая кожа, это то, чем она стала где-то по дороге между нормальной девочкой и тем, что от неё осталось. Телефон уже в руке. Камера на беззвучном режиме. Она наклоняется над столом — не дыша, не задевая, снимает. Накладную. Маршрут, три границы, строительные материалы, которые не материалы вовсе. Колонку цифр, не сходящихся намеренно. И сверху, на отдельном листе, от руки — адрес и время, завтрашнее время, и имя, чужое и незнакомое.. Кадр. Ещё кадр. Пальцы не дрожат. Она хороша, она очень хороша, она лучшая в том, чтобы предавать людей, которые оставили дверь незапертой, потому что им некого было держать снаружи.
[indent] Коллин будет доволен. Это первая мысль, что посещает её в процессе, такая холодная, гладкая, как монета. Полгода работы, и вот оно, в её телефоне, маршрут и имя и завтрашняя дата. Теперь можно и домой, в мир, где всё просто.

[indent] А потом она поднимает взгляд от экрана — и видит его лицо.
Так близко. Спящее. Без брони и "второго костюма", без той усталой настороженности, которая не сходит с него даже когда он улыбается. Ресницы. Складка между бровей, которая во сне наконец разгладилась. Рука, лежащая поверх бумаг расслабленно, доверчиво, ладонью вверх. Джун смотрит на эту открытую ладонь, на человека, уснувшего посреди собственных тайн, потому что в его доме впервые за бог знает сколько лет кто-то дышит рядом, и что-то в ней обрывается.

[indent] Телефон в руке вдруг начинает весить как камень.
[indent] Совсем не этого она ждала. Она готовилась к стенам, к сейфам, к подозрению в его глазах, к долгой, изматывающей войне за каждую крупицу. Она не готовилась к тому, что задание положат ей на ладонь ровно в ту секунду, когда она меньше всего на свете хочет быть агентом, что она сделает работу, сделает её блестяще, на одних рефлексах, и только потом, с полным телефоном чужих секретов, поднимет глаза и поймёт, что только что обокрала единственного человека за долгое-долгое время, который не соврал ей. Жизнь, думает Джун с горькой, кривой усмешкой где-то глубоко внутри, всегда подсовывает правильную дверь в самый неправильный момент.

[indent] Она гасит экран. Кладёт телефон на стол экраном вниз, подальше, как то, к чему не хотят возвращаться. Она обо всем подумает завтра. О Коллине, о маршрутах, о завтрашней дате и чужом имени — все завтра. Сегодня всё это уже сделано, уже лежит в её памяти и в памяти её телефона.
[indent] Саттон опускается К Адриану на колени. Зачем она на самом деле зашла в кабинет? Она, если честно до самого дна, пришла за ним. И врать себе про папки уже поздно, поздно с того момента, как он провёл большим пальцем по её ступне, поздно с того момента, как ребёнок уснул у него под боком без капли страха, поздно, поздно, безнадёжно поздно. Папки она уже взяла. А его — спящего, тёплого, с этой непривычной мягкостью в усталом лице — она хочет взять иначе, не для Лэнгли, не для рапорта, а для той себя, у которой нет ни плана, ни прикрытия, ни единого патрона на случай, если всё это настоящее.
[indent] Джун наклоняется слишком близко к его лицу. Ближе, чем нужно. Рыжие кудри падают ему на лицо, щекочут кожу, и она дышит ему в губы, легко, почти невесомо, чувствуя, как он вздрагивает, выныривая из сна. Открывает синие  глаза, что встречают её, и в их сонном омуте она читает то самое слово раньше, чем он его произносит.
[indent] — Тише, — выдыхает и кладёт ладонь ему на грудь, туда, где сердце колотится слишком быстро, слишком честно, и это под её рукой ощущается лучшее признание, чем любые слова, и худшее обвинение ей самой. — Не говори ничего.
[indent] Он жарко целует его так, чтобы попытаться достать до самой глубины души. Получается ли у неё?
[indent] Медленно, глубоко, без единого слоя между собой и тем, что внутри, целует так, как делают что-то, на что долго не решались, и решились наконец, а обратного пути уже нет, — целует, может быть, ещё и затем, чтобы заглушить тот холодный, гладкий голос внутри, который всё ещё считает кадры в телефоне. Её пальцы скользят выше, к его шее, в волосы, и она поднимается, чтобы уместиться на коленях мужчины поудобнее, перетекает к нему в тесноту кресла, в тепло, в дождь за окном, и чувствует, как его руки наконец ложатся ей на бёдра. Она мысленно просит их, чтобы в этот раз их ничто не становило. Ей хочется чувствовать больше. И узнать его лучше.
[indent] — Ты сказал «не сегодня», — шепчет она ему в губы, и в голосе живёт улыбка, тёмная, дерзкая, та самая, от которой неприятности. — А я передумала за тебя.
[indent] Она не ждёт его ответа — забирает инициативу сама, потому что весь этот вечер он вёл, а теперь её очередь. Ладонь, лежавшая на его сердце, медлит секунду и скользит к вороту рубашки, к верхней пуговице, неспешно её расстегивая, давая ему время остановить, зная, что он этого не сделает. Губы отрываются от его рта, чтобы пройти ниже по линии челюсти, к шее, к тому месту под ухом, где пульс выдаёт его с головой. Джун целует туда медленно и игриво, чувствуя губами, как частит его кровь, как он коротко втягивает воздух, как пальцы на её бёдрах сжимаются крепче. Рыжие кудри падают ему на лицо, на грудь, накрывают их обоих рыжей, тёплой темнотой, в которой нет ничего лишнего, только их рваное в унисон дыхание и дождь за окном, и то, как она ведёт, и то, как он, всесильный, опасный, неуловимый, под её руками становится просто мужчиной, которому очень, очень хочется сдаться.

0

256

[indent] Эта вечеринка из тех, что я считываю с порога, как сценарий, который играла уже сто раз: лёгкая душная роскошь, выверенный беспорядок, который кто-то наверняка час раскладывал перед приходом гостей, и эти лица, все знакомые в том смысле, в каком знакомы манекены в одном шоуруме, переставленные местами. Я улыбаюсь, потому что улыбаться умею лучше, чем дышать, и иду внутрь, оставляя на чужих сетчатках именно ту Пайпер, которую они хотят запомнить: ровную, дорогую, недосягаемую.
[indent] А под этой ровной недосягаемостью ввинчивается раскалённый штырь от правого виска в самую глубь, туда, где титан держит то, что когда-то проломила трасса, и где теперь живёт моя личная погода. Мой персональный ад с собственным расписанием, приходящий без стука. Это не та боль, о которой пишут красиво. Это та, что методично выгрызает изнутри ровную дыру по краю глазницы, по линии челюсти, и заполняет череп белым гудящим шумом, в котором тонет всё — имена, реплики, лица, да и я сама, — и я научилась улыбаться сквозь него только потому, что у меня не было выбора: или ты держишь лицо, или ты сходишь с дистанции. Сойти с неё означало окончательно сдаться, такого от меня все ждут и никогда не дождуться.

[indent] Два года я честно делаю вид, что вошла в колею. Вру всем, включая зеркало. Колея — это когда обезболивающее ещё работает, когда хватает того, что выписывают людям, а не того, за чем приходится идти туда, куда приличной девочке с обложки ходить не положено. Я и не заметила, как кончилась колея и началась эта аккуратная, методичная партизанщина — где, у кого, как пронести, как не спалиться, как улыбнуться продавцу той же улыбкой, что и фотографу. Я не наркоманка. Наркоманки опускаются, теряют контроль, расплываются, а я собрана, как никогда: я просто перестала справляться с тем, с чем человек справляться не должен в принципе, и нашла единственный способ, при котором следующий час вообще наступает. Это не слабость. Это инженерия. Так мне, во всяком случае, удобнее думать в три часа ночи, когда штырь в виске не даёт сомкнуть глаз.
[indent] Под рёбрами тонко, давяще ноет — второй мой старый собеседник, тело, с которым у нас давняя холодная война, и я ныряю пальцами в клатч, отламываю от батончика ровно столько, чтобы не сложиться где-нибудь между баром и диваном, не больше, потому что больше — это уступка, а уступок я себе не делаю. Пустота внутри давно перестала быть голодом и стала дисциплиной, гулкой и звонкой, как зал после того, как погасили свет и все разошлись, и я выбираю эту невесомость каждое утро заново и называю её про себя контролем, потому что "контроль" звучит как сила, а не как медленное, методичное вычитание себя по чуть-чуть, на которое мне пока никто не выписал направление.

[indent] Я нахожу свой угол — единственный продавленный диванчик с видом на чужое разложение, сажусь, закидывая ногу на ногу, будто мне просто захотелось присесть, и под прикрытием ленивого жеста "просто поправить волосы", скучающе, кладу под язык своё привычное, безымянное спасение, то, что давно перестало быть выбором и стало просто условием, при котором штырь отпустит хватку хотя бы на пару делений. Запиваю тёплым выдохшимся шампанским. Жду. Я всегда знаю эту прелюдию наизусть — те несколько минут пустоты перед тем, как мир милосердно расфокусируется по краям, эти минуты, наверное, единственное, ради чего я ещё прихожу куда-то, где есть люди.

[indent] Я как раз ставлю бокал, когда замечаю, что место рядом перестало быть пустым.
[indent] Какой-то левый парень падает на диванчик так, будто весь вечер искал именно это место и наконец выторговал себе право больше ничего не искать. Не поворачивая головы, я считываю его по верхам: дорогие часы, которые он намеренно не выставляет, осанка человека, который много стоит на ногах, ровная усталость в плечах, которую не дают ни деньги, ни скука, её дают только тем, кто привык держать в руках что-то важное, типа чужой жизни и время от времени её ронять. Совсем не из наших. Это понятно сразу, тем безошибочным чутьём, которым я отличаю тех, кто здесь живёт, от тех, кто заглянул поглазеть, как выглядит жизнь без правил, заглянул, чтобы потом, протрезвев, рассказывать себе, что он-то всё контролирует.

[indent] Кокс на столике не мой, кто-то скрутил, оставив и растворился в чужой ночи, бросив свои маленькие белые запятые посреди недописанного предложения. Мне почти смешно с каким аккуратным, едва ли не оскорблённым любопытством этот новенький их разглядывает, будто наткнулся на лишний шов там, где всё должно было быть гладенько.
[indent] — Доллар? — я наконец поворачиваю к нему голову, ухмылка у меня отрепетированная до мышечной памяти, ровно на два деления теплее, чем мне есть до него дело. — Здесь сворачивают купюры покрупнее. Доллар — это для тех, кто считает. А кто считает, тот до этого дивана обычно не доходит.
[indent] Я разглядываю его уже открыто — имею право, мой угол, моя панорама на чужое падение.
[indent] — А я тебя тут раньше не видела. Лица запоминаю хорошо, — пауза, отмеренная ровно настолько, чтобы она что-то значила. — Так чем же расслабляется человек, который который морщится от косяка, будто правильная девочка, никогда в рот не бравшая. Колись. Только не говори, что ты из тех скучных, кто пришёл на эту вечеринку чисто посмотреть. Скучных я чувствую через всю комнату, у меня на них что-то вроде аллергии. Как и на всё, что притворяется живым. Так из каких ты?

0

257

Софи всегда умела отдаваться лишь тому, что по-настоящему её захватывало, — целиком, без остатка, как отдаются работе над чертежом, в котором каждая линия что-то да значит. К полумерам она была глуха. Чувства, что приходили вполсилы, из вежливости или по инерции, она отсеивала так же легко, как отбраковывала неудачный эскиз: смяла, отложила, забыла. Её нельзя было уговорить, нельзя было увлечь красивой формой без содержания, нельзя было заставить трепетать там, где трепетать было не от чего. И именно поэтому она так долго не понимала, что с ней происходит. Потому что то, что происходило, не отбраковывалось. Оно не уходило, не смывалось дождями, не таяло к утру. Оно росло — медленно, упрямо, как растёт здание, которое ещё не достроено, но уже отбрасывает тень. Софи влюблялась впервые, и ей, привыкшей всё называть своими именами, на этот раз не хватало слов; она ходила вокруг этого чувства, как вокруг незнакомой постройки, разглядывая её то с одной стороны, то с другой, и не решаясь войти.

А фокус её внимания тем временем смещался — тихо, неотвратимо. Раньше она ловила взглядом город: ритм мостовой, изгиб лестницы, свет, что падает с востока. Теперь в каждом таком кадре всё чаще оказывался он. Адам с его рассказами о пирогах и гитаре, с его пытливым взглядом, с этой манерой закусывать губу от волнения, — он сделался той самой «линией красоты», которую она научилась видеть везде и которую теперь не могла развидеть в нём. Софи отказывалась думать о том, что будет дальше. Завтра, через месяц, к лету — всё это лежало за пределами кадра, в той части чертежа, которую она сознательно оставляла пустой. Она просто хотела быть здесь. В этом сентябре, на этой лавке, в этом дрожащем свете сквозь облетающую листву — раствориться в моменте так полно, чтобы у будущего не осталось на неё прав.

Он говорил — про охотника и художника, про то, что присваивал моменты её жизни себе, доставал их потом со стеллажа, как доставал бы памятные вещи, — и Софи слушала, чуть склонив голову, перебирая снимки на коленях так бережно, словно боялась стереть с них этот чужой, направленный на неё взгляд. Она кивнула, медленно, соглашаясь:

— Я понимаю. К тебе пришла муза, на тебя пролился свет — и вот, посмотри, что вышло. — Она приподняла один из кадров к гаснущему солнцу. — Это потрясающе, Адам. По-настоящему. — И, помолчав, добавила с улыбкой, которая редко доставалась кому-то, кроме чертёжного листа: — И мне, кажется, нравится быть твоей музой.

Но где-то под этой улыбкой, тонко, почти неуловимо, дрогнуло что-то ещё. Что-то в его словах — в этом «достану со стеллажа и вспомню», в этом бережном глаголе «сохранить» — оставляло на языке привкус, который Софи не сразу распознала. А распознав, чуть нахмурилась про себя. Так говорят не о том, что длится. Так говорят о том, что хотят успеть запасти впрок, пока оно не кончилось, — как сушат на зиму то, что не доживёт до весны свежим. Связывают в пучки, подписывают, убирают в сухое место. Память — это ведь то, к чему возвращаются, когда настоящего больше нет. Может, ей просто почудилось? Эта едва различимая капля горечи в его интонации, эта тень — может, она сама её туда вписала, по привычке достраивать недостающее? Софи не позволила мысли разрастись. Но и не выбросила её. Отложила — как откладывают чертёж, в котором что-то не сходится, чтобы вернуться к нему на свежую голову.

— Только знаешь что, — сказала она, складывая снимки ровной стопкой, — ты даришь их мне. А у тебя самого что останется? — Она качнула головой. — Так не пойдёт. Сделай копию каждого. И принеси мне обороты — я подпишу их для тебя. Дату, место, что захочешь. Чтобы у нас обоих была эта осень. У меня — твоими словами, у тебя — моими. — Она усмехнулась уголком губ. — Так честнее.

А когда он заговорил про тот дождь, про вяз, про воду, что стекала с её волос под расстёгнутый ворот, про то, как ему сейчас так же сложно себя удержать, — Софи поймала себя на остром, почти неприличном желании просто протянуть руку и коснуться его. Скулы, виска, выбившейся пряди — всё равно чего, лишь бы под пальцами оказалось живое тепло, а не воздух. Она не сделала этого. Пока. Но желание это стояло между ними так плотно, что, казалось, его можно было сфотографировать.

— Меня это не смущает, — сказала она тихо и очень ровно, глядя ему прямо в глаза. — Совсем. — И, чуть помедлив, решилась на честность, которая обычно давалась ей куда тяжелее молчания: — Вот только ты ошибаешься в одном. Чужих взглядов я не замечаю, Адам. Никогда не замечала. Они проходят мимо меня, как шум за окном. — Она наклонила голову, и в глазах её зажглось что-то лёгкое, почти озорное. — А вот твои — замечаю. Все. В библиотеке, когда ты делал вид, что увлечён книгой, а сам всё косился поверх страницы. В парке у фонтана — ты думал, я разглядываю воду, а я видела тебя в отражении. На лекции, когда я будто бы не оборачивалась. — Она перечисляла мягко, без укора, скорее любуясь тем, как краснеет почва под его ногами. — Я всё это время знала, что ты смотришь. И позволяла.

Она выдержала паузу — короткую, ровно в один удар сердца.

— Так что хорошо, что на этом месте стоишь именно ты. Правда? — И в уголках её губ дрогнула улыбка, в которой озорства было ровно столько, чтобы он понял: это не вопрос. Это приглашение.

И когда Адам шагнул, согнулся, преодолел разницу в росте и ту, другую разницу — между «мы просто друзья» и всем остальным, — Софи растворилась окончательно.

Тело откликнулось раньше рассудка, как у неё было всегда: сначала знает кожа, потом догадывается ум. Конверт соскользнул с колен, фотографии рассыпались по лавке, и впервые за весь вечер ей было не до структуры кадра. Пальцы, ещё хранившие тепло крафтовой бумаги, легли на отворот вельветовой куртки, пахнущей кофе, ванилью и дождём, и она ответила — не уступила, не разрешила, а именно ответила, как отвечают на вопрос, что висел между ними с того самого вяза. Воздух снова стал плотным и сладким, как мёд; время растянулось, провисло, перестало течь. Архитектор внутри неё отложил линейку и закрыл глаза. Не было больше ни осей, ни несущих стен, ни осторожных линий — была только эта тёплая, кружащая голову близость, в которую так легко было соскользнуть, как соскальзывают по узкой тёмной лестнице в самый низ, в фундамент, где темнее, где незаметнее, где их никто не найдёт.

Именно это её и остановило. Не дисциплина — её-то как раз и не осталось, — а внезапная, ясная, почти испуганная мысль: я теряю голову. Она, всю жизнь державшая себя в руках, всё измерявшая, всё называвшая, — в этот миг поняла, что не измеряет ничего, что готова провалиться следом за ним куда угодно, не разметив ни единой оси. И от этого узнавания собственной беспомощности в груди всколыхнулась не осторожность даже, а что-то ближе к ужасу — сладкому, головокружительному, но всё же ужасу.

Софи отстранилась. Ровно настолько, чтобы видеть его лицо, чтобы вдохнуть холодный воздух между ними, ставший вдруг снова просто воздухом. Последние лучи путались в листве, и в этом свете всё казалось одновременно неизбежным и непоправимым.

Что-то в его оборванной на полуслове фразе — там, про того, кто мог бы оказаться на его месте, про вскипающее внутри, — что-то в том, как он вдруг поднялся и сменил тон на нарочито будничный, предлагая кофе и чужие ключи, тихо подсказывало ей: она знает не всё. Что у этой осени, у этого человека есть, кажется, ещё чьё-то имя, которое он так и не произнёс вслух. Софи не спросила. Пока — не спросила. Она слишком хорошо знала цену незаданному вопросу: иногда дом дольше стоит, если не трогать трещину в фундаменте.

Она подняла руку — не к фотографии на этот раз, а к его лицу: к скуле, к виску, где, должно быть, бился такой же частый пульс, как у неё под рёбрами. Провела большим пальцем по той самой линии, которую полчаса назад искала в нём одними глазами.

— Свари, — сказала она тихо, и в это короткое слово уместилось всё, чего она не произнесла. И, помолчав, уже совсем тихо, почти себе под нос, но так, чтобы он услышал: — Только не делай вид потом, что этого не было.

0

258

[indent] Софи всегда умела отдаваться лишь тому, что по-настоящему её захватывало, как, например, чертежу, в котором каждая линия что-то да значит. К полумерам она была глуха. Чувства, что приходили вполсилы из вежливости или по инерции, она отсеивала так же легко, как отбраковывала неудачный эскиз: смяла, отложила, забыла. Её нельзя было увлечь красивой формой без содержания, нельзя было заставить трепетать там, где трепетать было не от чего. И именно поэтому она так долго не понимала, что с ней происходит. Потому что то, что происходило, не отбраковывалось. Оно не уходило, не смывалось дождями, не таяло к утру. Оно медленно и упрямо росло в ней, подобно строящемуся зданию, которое ещё не достроено, но уже отбрасывает тень. Софи влюблялась впервые, и ей, привыкшей всё называть своими именами, на этот раз не хватало слов; она ходила вокруг этого чувства, как вокруг незнакомой постройки, разглядывая её то с одной стороны, то с другой, и не решаясь войти.

[indent] А фокус её внимания тем временем тихо, неотвратимо смещался. Раньше она ловила взглядом город: ритм мостовой, изгиб лестницы, свет, что падает с востока. Теперь в каждом таком кадре всё чаще оказывался Адам с его рассказами о пирогах и гитаре, его пытливым взглядом, с этой манерой закусывать губу от волнения. Он сделался той самой "линией красоты", которую она научилась видеть везде и которую теперь не могла развидеть в нём. Софи отказывалась думать о том, что будет дальше. Завтра, через месяц, к лету — всё это лежало за пределами кадра, в той части чертежа, которую она сознательно оставляла пустой. Она просто хотела быть здесь. В этом сентябре, на этой лавке, в этом дрожащем свете сквозь облетающую листву, растворяясь в моменте так полно, чтобы у будущего не осталось на неё прав.

[indent] Белл рассказывал про охотника и художника, про то, что присваивал моменты её жизни себе, чтобы доставать их потом со стеллажа, как памятные вещи. Софи слушала, чуть склонив голову, перебирая снимки на коленях так бережно, словно боялась стереть с них этот чужой, направленный на неё взгляд. Она кивнула, медленно, соглашаясь: — Я понимаю. К тебе пришла муза, на тебя пролился свет, и вот, посмотри, что вышло, — девушка приподняла один из кадров к гаснущему солнцу, — это потрясающе, Адам, — и, помолчав, добавила с улыбкой, которая редко доставалась кому-то, кроме чертёжного листа: — и мне нравится быть твоей музой. — Но где-то под этой улыбкой, тонко и почти неуловимо дрогнуло что-то ещё. Что-то в его словах, в этом "достать со стеллажа и вспомнить", в этом бережном глаголе "сохранить" — оставляло на языке привкус, который Софи не сразу распознала. А распознав, чуть нахмурилась про себя. Так говорят не о том, что планирует продлиться надолго. Так говорят о том, что хотят успеть запасти впрок, пока оно не кончилось. Память — это ведь то, к чему возвращаются, когда настоящего больше нет. Может, ей просто почудилось? Эта едва различимая капля горечи в его интонации, эта тень... может, она сама её туда вписала по привычке достраивать недостающее? Софи не позволила мысли разрастись. Но и не выбросила её, аккуратно отложив в сторону, чтобы потом над ней еще поразмыслить, вернувшись на свежую голову.

[indent] — Только знаешь что, — сказала она, складывая снимки ровной стопкой, — ты даришь их мне. А у тебя самого что останется? — Она качнула головой: — Так не пойдёт. Давай ты сделаешь копию каждого снимка, а я подпишу их для тебя, как ты для меня. Чтобы у нас обоих была эта осень, у меня — твоими словами, у тебя — моими.

[indent] А когда он заговорил про тот дождь, вяз и воду, что стекала с её волос под расстёгнутый ворот рубашки, про то, как ему сейчас так же сложно себя удержать, Софи поймала себя на остром, почти неприличном желании просто протянуть руку и коснуться его. Скулы, виска, выбившейся пряди — всё равно чего, лишь бы под пальцами оказалось живое тепло, а не воздух. Она не сделала этого. Пока. Но желание это стояло между ними так плотно, что, казалось, его можно было сфотографировать.

[indent] — Меня это не смущает, — сказала она тихо и очень ровно, глядя ему прямо в глаза. — Совсем, — и, чуть помедлив, решилась на честность, которая обычно давалась ей куда тяжелее молчания: — А чужих взглядов я не замечаю, Адам. Они проходят мимо меня, как шум за окном, — она наклонила голову, и в глазах её зажглось что-то лёгкое, почти озорное. — А вот твои — замечаю. В библиотеке, когда ты делал вид, что увлечён книгой, а сам всё косился поверх страницы. В парке у фонтана, ты думал, я разглядываю воду, а я видела тебя в отражении, — она перечисляла мягко, без укора, скорее любуясь тем, как краснеет почва под его ногами. — Я всё это время замечала, что ты смотришь. — Софи выдержала короткую паузу, ровно в один удар сердца. — Так что хорошо, что на этом месте стоишь именно ты. Правда? — в уголках её губ дрогнула улыбка вперемешку с озорством.

[indent] И когда Адам шагнул и согнулся, преодолевая разницу в росте и ту, другую разницу между "мы просто друзья" и всем остальным, Софи растворилась окончательно. Тело трепетно откликнулось подавляя рассудок. Конверт соскользнул с колен, фотографии рассыпались по лавке, и впервые за весь вечер ей было не до структуры кадра. Пальцы, ещё хранившие мягкость крафтовой бумаги, легли на отворот вельветовой куртки, пахнущей кофе, ванилью и дождём, и Бёртон ответила на поцелуй, словно ответом на вопрос, что висел между ними с того самого вяза. Воздух снова стал плотным и сладким, как мёд, время растянулось и вовсе перестало течь. Архитектор внутри Софи отложил линейку и закрыл глаза. Не было больше ни осей, ни несущих стен, ни осторожных линий, была только эта тёплая, кружащая голову близость, в которую так легко было соскользнуть, словно по узкой тёмной лестнице в самый низ, в основание фундамента, где темнее и незаметнее, а еще где их никто не найдёт.

[indent] Именно это её и остановило. Внезапная, ясная, почти испуганная мысль: я теряю голову. Она, всю жизнь державшая себя в руках, в этот миг поняла, что не измеряет ничего и готова провалиться следом за Адамом куда угодно, не разметив ни единой оси. От узнавания собственной беспомощности в груди всколыхнулось что-то ближе к ужасу — сладкому, головокружительному, но всё же ужасу. Софи отстранилась. Настолько, чтобы видеть его лицо, и  вдохнуть холодный воздух между ними, ставший вдруг снова просто воздухом. Последние лучи путались в листве, и в этом свете всё казалось одновременно неизбежным и непоправимым. Что-то в его оборванной на полуслове фразе про того, кто мог бы оказаться на его месте, про вскипающее внутри, что-то в том, как он вдруг поднялся и сменил тон на нарочито будничный, предлагая кофе и чужие ключи, тихо подсказывало ей: она знает не всё. Софи не решилась спросить. Она слишком хорошо знала цену незаданному вопросу: иногда дом дольше стоит, если не трогать трещину в фундаменте.

[indent] Она подняла руку к его лицу, как и хотела: к скуле, к виску, где, должно быть, бился такой же частый пульс, как у неё под рёбрами. Провела большим пальцем по той самой линии, которую полчаса назад искала в нём одними глазами. — Ты же не сделаешь потом вид, что этого не было?

0

259

Он целует выступающую косточку на моём запястье, так по-семейному, как делал тысячу раз за двадцать два года, и именно это, а не Австралия, не отец, не очередной безымянный ребёнок где-то на дне глобуса, выбивает из-под меня последний стул. Я отдёргиваю руку так резко, будто обожглась о кофе по второму кругу. Этот жест говорит так о многом и тем самым ломает меня окончательно. Жест, подтверждающий нашу нерушимую связь и для меня все это слишком. И для этого слишком у меня в запасе нет ни одной голубой таблеточки, которая разложила бы это по полочкам и сказала, как себя вести.
[indent] — Не делай так, — голос звучит тоньше, чем хотелось бы, и я ненавижу его за это, свой собственный голос, предателя. — Не приручай меня своими "доверься" и "я рядом", ты опять собираешься меня оставить одну, Кир. Я ловлю гребанное дежавю. Ты приходишь, гладишь по запястью, оставляешь ключи, тёплый кофе, прохладную и не-солнечную, блять, сторону, — и улетаешь спасать чью-то репутацию на другой конец земли.
[indent] Я встаю. Кручусь на месте, не находя, куда деть руки, меня всю колотит от дрожи и злобы. От отчаяния и бессилия. К черту все. Пусть валит, куда хочет. У нас действительно разные жизни. Угробить свою мне проще будет без любящего брата под боком.
[indent] — А знаешь что? Тебе спокойнее любить сломанное, чинить чужое, лететь в свою Австралию, потому что чинить чужое всегда проще, чем сесть и посмотреть, что осталось от нас самих. — Сказала и сразу хочу проглотить обратно. Слишком метко. Я всегда мечу метко, когда страшно. Это у нас, видимо, тоже семейное — бить туда, где сами носим рубец.
[indent] Нас оглушает тишина. Густая, полная любви и боли, про которую мы оба молчим. Я смотрю на его уставшее лицо, на ту нежность, которую кроме меня никто не видит, чувствуя, как ярость опадает, оставляя после себя что-то голое, дрожащее. Двадцать два года, а я снова та девочка под рабочим столом, прижимающая к груди собаку с оторванным ухом, считающая хлопки дверей внизу. Он думает, я не помню. А я, разумеется помню. Бесчисленное множество скандалов наших родителей. Я помню коврик на полу и его дыхание рядом, и то, что я тогда не позвала его. Я и сейчас не позову. Разве я имею на это права?
[indent] — Не обещаю звонить каждый вечер, — говорю наконец, и пытаюсь усмехнуться, выходит криво. — Но буду писать, чтобы проверять, не накурили ли тебя там кенгуру.
[indent] Подхожу и утыкаюсь лбом ему в плечо, в подаренную мной же футболку, которая пахнет домом, которого у меня давно уже нет. Стою так секунду, две, пять. Разрешаю себе ровно столько.
[indent] — Лети, — выдыхаю в ткань. — Останавливай своё болото. Только вернись через две недели, как обещал, а не через два года, ты понял?
[indent] И уже у двери, не оборачиваясь, потому что обернуться — значит всё испортить: — Я люблю тебя, Киран.
[indent] Пауза.
[indent] — Я просто не всегда тебя не понимаю.
[indent] Уже в лифте я прижимаю большой палец к той самой косточке, которую он поцеловал. Давлю. Как давят на синяк — чтобы проверить, что он ещё болит. Болит.
[indent] Так сильно болит.

0

260

[indent] Он целует выступающую косточку на моём запястье, так по-семейному, как делал тысячу раз за двадцать два года, и именно это, а не Австралия, не отец, не очередной безымянный ребёнок где-то на другом конце глобуса, выбивает из-под меня последний стул. Я отдёргиваю руку так резко, будто обожглась о кофе по второму кругу. Этот жест говорит так о многом и тем самым ломает меня окончательно. Жест, подтверждающий нашу нерушимую связь и для меня все это слишком. И для этого слишком у меня в запасе нет ни одной голубой таблеточки, которая разложила бы это по полочкам и сказала, как себя вести.

[indent] Голубые держат меня на честном слове с самого утра, сердце колотится где-то под горлом, кровь шумит в ушах громче сплит-системы, и каждый предмет в этой квартире обведён слишком резким контуром, будто кто-то выкрутил мне резкость до упора и забыл вернуть обратно. На такой дозе всё чувствуется ярче: и кофе, и радость, и то, как пахнет его футболка, но и боль ровно так же, без местной анестезии, голой кожей. Я держусь, пока держится химия. А она уже осыпается по краям, и я чувствую, как из-под бодрости проступает что-то мутное, вязкое, опасное. Нужно держаться, пока я стою перед братом.

[indent] — Не делай так, — голос звучит тоньше, чем хотелось бы, и я ненавижу его за это, свой собственный голос, предателя. — Не приручай меня своими "доверься" и "я рядом", ты опять собираешься меня оставить одну, Кир. Я ловлю гребанное дежавю. Ты приходишь, гладишь по запястью, оставляешь ключи, тёплый кофе, прохладную и не-солнечную, блять, сторону, и улетаешь спасать чью-то репутацию на другой конец земли.

[indent] Я встаю. Кручусь на месте, не находя, куда деть руки, меня всю колотит от дрожи и злобы. От отчаяния и бессилия. Руки будто не мои, а чужие, слишком лёгкие, я сжимаю их в кулаки, чтобы хоть как-то вернуть в тело. К черту все. Пусть валит, куда хочет. У нас действительно разные жизни. Угробить свою мне проще будет без любящего брата под боком. Вру. Конечно, вру. Я уже скучаю по нему, прямо сейчас, через стол, через метр выстуженного кондиционером воздуха, потому что я давно научилась скучать по людям, пока они ещё рядом, на всякий случай, заранее, чтобы потом было не так больно. Только выходит наоборот. Только больнее.

[indent] — А знаешь что? Тебе спокойнее любить сломанное, чинить чужое, лететь в свою Австралию, потому что чинить чужое всегда проще, чем сесть и посмотреть, что осталось от нас самих. — Сказала и сразу хочу проглотить обратно. Слишком метко. Я всегда мечу метко, когда страшно. Это у нас, видимо, тоже семейное — бить туда, где сами носим рубец.

[indent] Нас оглушает тишина. Густая, полная любви и боли, про которую мы оба молчим. Я смотрю на его уставшее лицо, на ту нежность, которую кроме меня никто не видит, чувствуя, как ярость опадает, оставляя после себя что-то голое, дрожащее. Двадцать два года, а я снова та девочка под рабочим столом, прижимающая к груди собаку с оторванным ухом, считающая хлопки дверей внизу. Он думает, я не помню. А я, разумеется помню. Бесчисленное множество скандалов наших родителей. Я помню коврик на полу и его дыхание рядом, и то, что я тогда не позвала его. Я и сейчас не позову. Разве я имею на это право? Просить у Кирана поддержки — всё равно что просить у моря быть мокрым. Он и так весь всегда за меня, всегда был, ещё до того, как я научилась проситься на руки, и именно поэтому язык не поворачивается сказать вслух простое, детское, стыдное: не уезжай, мне так плохо и так мне страшно без тебя, страшно остаться одной. Он услышит и останется. Бросит дело, мать, Бэйли, всё бросит и останется, потому что я попросила. И потом я всю жизнь буду знать, что снова утянула его на дно за собой. Ну уж нет. Лучше прикушу язык до крови, чем сделаю с ним это все во второй раз.

[indent] — Не обещаю звонить каждый вечер, — говорю наконец, и пытаюсь усмехнуться, но выходит криво. — Но буду писать, чтобы проверять, не накурили ли тебя там всякие кенгуру.
[indent] Подхожу и утыкаюсь лбом ему в плечо, в подаренную мной же футболку, которая пахнет домом, которого у меня давно уже нет. Стою так секунду, две, пять. Считаю удары его сердца под щекой, ровные, спокойные, и завидую им так, что щиплет в носу. Разрешаю себе ровно столько. — Лети, — выдыхаю в ткань. — Останавливай своё болото. Только вернись через две недели, как обещал, а не через два года, ты понял?

[indent] Остановившись уже у двери, не оборачиваюсь, потому что обернуться — значит всё испортить: — Я люблю тебя, Киран.
[indent] Пауза.
[indent] — Я просто не всегда тебя понимаю.

[indent] А в лифте я прижимаю большой палец к той самой косточке, которую он поцеловал, и со всей силы давлю. Как на синяк, чтобы проверить, что он ещё болит.
[indent] Болит.

[indent] Так сильно болит.

0

261

[html]<iframe frameborder="0" allow="clipboard-write" style="border:none;width:614px;height:100px;" width="614" height="100" src="https://music.yandex.ru/iframe/album/39854376/track/146447309">Слушайте <a href="https://music.yandex.ru/album/39854376/track/146447309?utm_source=web&utm_medium=copy_link">снег</a> — <a href="https://music.yandex.ru/artist/25064397">nofuture!</a> на Яндекс Музыке</iframe>[/html]

[indent] Я ведь была послушной поначалу. До отвращения образцово послушной: ходила по всем кабинетам, кивала всем светилам, глотала всё, что выписывали: по часам, по схеме, как примерная девочка, которой пообещали, что если делать всё правильно, то станет легче. Не стало. Светила переглядывались, меняли названия на коробочках, говорили про «индивидуальную переносимость компонентов» и «динамику» тем особенным тоном, которым врачи маскируют то, что просто не знают, а штырь в виске продолжал ввинчиваться, методично, по расписанию, и в какой-то момент я поняла простую вещь, от которой всем им стало бы неуютно: они не лечат меня. Они меня сопровождают. Вежливо доводят до двери и желают удачи по ту сторону.

[indent] И тогда я решила перестать быть заложницей. Боль не собиралась уходить — значит, оставалось одно: перестать с ней воевать и сделать её своей. Не врагом, которого не победить, а союзником, которого можно купить. У всего есть цена, у тишины в черепе тоже, просто за неё не выдают чеков.
На вечеринках я больше не напиваюсь — это осталось в той, другой ночи, которая каждый раз снится мне в лютыхкомарах. После неё всё стало точнее, чище, расчётливее. Теперь такие места для меня не про забыться, а про расслабить границы ровно настолько, чтобы выдохнуть: здесь дают то, чего не выпишут ни на одном бланке, здесь можно растворить напряжение в чужих телах на танцполе, уйти в тень, в мягкую обволакивающую черноту, где ничего не болит, потому что ничего и не существует. И я выбираю их придирчиво, как всё в моей жизни, — только те, где нет камер, где мои зрачки не всплывут завтра в чьей-нибудь ленте с подписью «а вот и настоящая Брэндвин»; карьера прёт в гору слишком круто, чтобы оступиться об одну дурацкую фотографию, и в этой осторожности я безупречна так же, как и во лжи.

[indent] Так что я разглядываю парня в ответ, пока он разглядывает меня, мы как два хищника, обнюхивающих друг друга на нейтральной полосе, и мне почти любопытно, кто первым опустит взгляд.
[indent] — А ты что, полиция нравов? — я приподнимаю бровь, и в голосе расплывается ленивая, тягучая насмешка. — Жетон покажешь? Или ты из тех, кто бесплатно ставит диагнозы незнакомым девочкам на чужих диванах?
[indent] «Колоться», — сказал он. Я катаю это слово на языке вместе с остатками тепла, расползающегося по затылку, и медленно улыбаюсь, уже не отрепетированной улыбкой, а той, что приходит сама, когда мир наконец делает то, ради чего всё это затевалось: штырь в виске разжимает пальцы и отпускает по одному делению, а чернота перед глазами, что давит весь вечер по краям, начинает милосердно расступаться, как занавес. Плечи опускаются. Дышать вдруг становится легко, просто до неприличия легко, и это — лучшее, что со мной случается за сутки: простое, забытое ощущение, когда ничего не болит, когда тело на секунду перестаёт быть полем боя и становится просто телом.

[indent] — Колоться — это не ко мне, — роняю я, прикрывая глаза. Он ждёт продолжения, я чувствую этот его профессиональный, цепкий взгляд, которым он будто снимает с меня больше, чем я готова отдать, и мне даже весело его разочаровать. — Мой диагноз тебе не по зубам, милый. Как и тем, у кого настоящие дипломы на стенах, — я делаю паузу, отпиваю выдохшейся шипучки, и понимаю, что с этой дрянью надо заканчивать. Лучше просто перейти на водку или текилу. — Скажем так: справляюсь со своими мигренями как умею. Да и музыка тут располагает, знаешь ли.

[indent] Где-то в соседнем зале трек переползает в другой — гуще, тягучее, басы наливаются тяжестью и подкатывают под рёбра, бит нарастает, гипнотизирует, просит подчиниться, и я чувствую, как он тянет меня туда, в темноту и движение, прочь от этого слишком внимательного незнакомца.
[indent] — Любишь танцевать? Сюда вообще-то приходят за этим — отпустить себя, — я наклоняю голову, разглядывая его в упор. — Ты ведь тоже за этим пришёл, верно? Или всё-таки просто посмотреть? Ну же, — киваю в сторону белых дорожек, — расслабься.

0

262

[html]<iframe frameborder="0" allow="clipboard-write" style="border:none;width:614px;height:100px;" width="614" height="100" src="https://music.yandex.ru/iframe/album/39854376/track/146447309">Слушайте <a href="https://music.yandex.ru/album/39854376/track/146447309?utm_source=web&utm_medium=copy_link">снег</a> — <a href="https://music.yandex.ru/artist/25064397">nofuture!</a> на Яндекс Музыке</iframe>[/html]

[indent] Я ведь была послушной поначалу. До отвращения образцово послушной: ходила по всем кабинетам, кивала всем светилам, глотала всё, что выписывали: по часам, по схеме, как примерная девочка, которой пообещали, что если делать всё правильно, то станет легче. Не стало. Светила переглядывались, меняли названия на коробочках, говорили про «индивидуальную переносимость компонентов» и «динамику» тем особенным тоном, которым врачи маскируют то, что просто не знают, а штырь в виске продолжал ввинчиваться, методично, по расписанию, и в какой-то момент я поняла простую вещь, от которой всем им стало бы неуютно: они не лечат меня. Они меня сопровождают. Вежливо доводят до двери и желают удачи по ту сторону.

[indent] И тогда я решила перестать быть заложницей. Боль не собиралась уходить — значит, оставалось одно: перестать с ней воевать и сделать её своей. Не врагом, которого не победить, а союзником, которого можно купить. У всего есть цена, у тишины в черепе тоже, просто за неё не выдают чеков.
На вечеринках я больше не напиваюсь — это осталось в той, другой ночи, которая каждый раз снится мне в лютыхкомарах. После неё всё стало точнее, чище, расчётливее. Теперь такие места для меня не про забыться, а про расслабить границы ровно настолько, чтобы выдохнуть: здесь дают то, чего не выпишут ни на одном бланке, здесь можно растворить напряжение в чужих телах на танцполе, уйти в тень, в мягкую обволакивающую черноту, где ничего не болит, потому что ничего и не существует. И я выбираю их придирчиво, как всё в моей жизни, — только те, где нет камер, где мои зрачки не всплывут завтра в чьей-нибудь ленте с подписью «а вот и настоящая Брэндвин»; карьера прёт в гору слишком круто, чтобы оступиться об одну дурацкую фотографию, и в этой осторожности я безупречна так же, как и во лжи.

[indent] Так что я разглядываю парня в ответ, пока он разглядывает меня, мы как два хищника, обнюхивающих друг друга на нейтральной полосе, и мне почти любопытно, кто первым опустит взгляд.
[indent] — А ты что, полиция нравов? — я приподнимаю бровь, и в голосе расплывается ленивая, тягучая насмешка. — Жетон покажешь? Или ты из тех, кто бесплатно ставит диагнозы незнакомым девочкам на чужих диванах?
[indent] «Колоться», — сказал он. Я катаю это слово на языке вместе с остатками тепла, расползающегося по затылку, и медленно улыбаюсь, уже не отрепетированной улыбкой, а той, что приходит сама, когда мир наконец делает то, ради чего всё это затевалось: штырь в виске разжимает пальцы и отпускает по одному делению, а чернота перед глазами, что давит весь вечер по краям, начинает милосердно расступаться, как занавес. Плечи опускаются. Дышать вдруг становится легко, просто до неприличия легко, и это — лучшее, что со мной случается за сутки: простое, забытое ощущение, когда ничего не болит, когда тело на секунду перестаёт быть полем боя и становится просто телом.

[indent] — Колоться — это не ко мне, — роняю я, прикрывая глаза. Он ждёт продолжения, я чувствую этот его профессиональный, цепкий взгляд, которым он будто снимает с меня больше, чем я готова отдать, и мне даже весело его разочаровать. — Мой диагноз тебе не по зубам, милый. Как и тем, у кого настоящие дипломы на стенах, — я делаю паузу, отпиваю выдохшейся шипучки, и понимаю, что с этой дрянью надо заканчивать. Лучше просто перейти на водку или текилу. — Скажем так: справляюсь со своими мигренями как умею. Да и музыка тут располагает, знаешь ли.

[indent] Где-то в соседнем зале трек переползает в другой — гуще, тягучее, басы наливаются тяжестью и подкатывают под рёбра, бит нарастает, гипнотизирует, просит подчиниться, и я чувствую, как он тянет меня туда, в темноту и движение, прочь от этого слишком внимательного незнакомца.
[indent] — Любишь танцевать? Сюда вообще-то приходят за этим — отпустить себя, — я наклоняю голову, разглядывая его в упор. — Ты ведь тоже за этим пришёл, верно? Или всё-таки просто посмотреть? Ну же, — киваю в сторону белых дорожек, — расслабься.

0

263

[indent] Я слежу за тем, как парень подбирает чужую сигарету — ту, осиротевшую, брошенную на столик, — крутит её в пальцах, разглядывает фильтр с дотошностью, будто проверяет на брак, и что-то во мне коротко перекашивает; внутри, не снаружи, снаружи я остаюсь ровной, как всегда, а где-то внутри, под рёбрами, цепляется крючком эта чужая небрежность к чужому, эта лёгкость, с которой он берёт то, что плохо лежит. Мелочь. Глупость. Но меня цепляет.

[indent] Хмыкаю на его формулировку "болел не за тех", потому что формулировка хорошая, врать не буду. И, по инерции, под эту же ниточку, тянусь за своей пачкой, мне ведь тоже вдруг хочется закурить. Это та самая заразность жеста, когда чужой дым будит твой собственный. — Не бери что попало, — вытаскиваю одну из золотой пачки "Мальборо", остальное небрежно бросаю на стол, к его трофеям, и наклоняюсь к парню молча, одним движением в полупросьбе: прикури. Не прошу вслух. Я вообще предпочитаю, когда меня понимают без слов. Огонёк добытой зажигалки выхватывает на секунду моё лицо из полумрака, я обхватываю фильтр губами, глубоко тяну , медленно, чувствуя, как первый дым разворачивается в груди тёплым свитком, и откидываюсь обратно, выдыхая в потолок длинной, ленивой струёй. Вот это, пожалуй, единственная вредная привычка, которую мне не стыдно показывать.

[indent] — Ну да, ну да, — роняю я в дым, и в этом звуке весь мой опыт работы с дипломированными специалистами. Потому что я их знаю, эти кабинеты, наизусть. Знаю запах до тошноты: стерильный, мёртвый запах антисептика и лекарств, от которого у меня сводит горло ещё в лифте; знаю кушетки, бумагу, которую стелют поверх, холодные пальцы, направления, очереди светил, каждое из которых смотрело на мои снимки так, будто я лично виновата, что не вписываюсь в их учебник. Я ненавижу больницы той тихой, выношенной ненавистью, которой ненавидят место, где провела слишком много часов своей единственной жизни и не получила взамен ничего, кроме новой коробочки и вежливого "посмотрим в динамике". Пациентка с титаном в черепе и приговором без срока. А здесь, на этом диване, я — кто захочу. Уже за одно это здесь лучше, тем там.

[indent] Дальше мне презентуют тираду эксперта в области мигрени, с таким смешком, в котором я слышу тонкий, но различимый укор, как фальшивая нота. Тоже мне, умник нашёлся. — Смотрю, ты разбираешься в теме, — я приподнимаю бровь, и голос у меня сахарный ровно настолько, чтобы он почувствовал лезвие под сахаром. — Ну давай, просвети. Как, по-твоему, от этого излечиться? Поделись методичкой. — Таких экспертов в каждой подворотне с излишком и все их теории просто уморительны.

На тебе одной материала на симпозиум, — я пропускаю реплику мимо — дёшево, расхожая монета, такими в меня кидают по три раза за вечер. Пропускаю, но всё же что-то внутри подбирается, едва заметно натягивается, потому что в нём, в этом душном внимательном незнакомце, нет той пустоты, что в остальных; он смотрит не на витрину, он смотрит сквозь, и это сбивает мне привычный ритм. Кажется, этот зануда не совсем дурачок. А жаль. С дурачками проще.

[indent] А потом он резко встаёт. Целенаправленно, будто уже всё решил, и протягивает мне руку раскрытой ладонью вверх. Я смотрю на эту ладонь, потом на него, и где-то в уголке губ начинает дёргаться насмешка: он что, серьёзно сейчас? Любопытно. Я уже почти прикидываю, как он будет выглядеть там, в давке: такой собранный, такой клинический, — и одна эта картинка меня почти примиряет с его существованием.
[indent] — А держишься ты так, будто вот-вот полыхнёт вспышка.
[indent] Я на секунду замираю. Попал точно, под обложку, туда, куда не лезут те, с кем приходится сталкиваться на вечеринках. Тут мало контингента, разбирающегося в высокой моде. В этой замеревшей секунде по моему лицу проходит что-то настоящее, прежде чем я успеваю это быстро убрать. А потом  расплываюсь в улыбке. Широкой, медленной, мягкой — в той, которую почти никто не видит, потому что я её почти никому не показываю. Вау. Оказывается, я ещё умею так улыбаться.

[indent] — А ты неплох, — и это, кажется, первое честное, что я сказала за вечер. Помимо мигрени, разумеется, — но вот каков ты в танцах — это мы ещё посмотрим.
Я плавно поднимаюсь с дивана без особой спешки. В каждом движении утонченная грация, я ведь всё делаю на камеру, даже когда камер нет, тело давно живёт по заданному закону. На мне ничего вычурного: узкий чёрный топ, мягкие брюки дорогого, незаметного кроя, сама простота, которая стоит как чьё-то годовое вложение, и которую считывают только свои; я не наряжаюсь, я существую, этого достаточно. Выпрямившись, я равняюсь с парнем и отмечаю, что он выше сантиметров на десять, при моих ста семидесяти семи, а это уже немало. Высоких я принимаю. Высокие — это одна из немногих слабостей, которые я себе позволяю.

[indent] — Каждый прячется от собственных демонов, — смотрю на него снизу вверх, чуть запрокинув голову, и улыбка снова становится моей, закрытой. —  Наклоняюсь за своей пачкой, прячу её в сумочку, перекидываю тонкий золотистый ремешок через плечо и иду в соседний зал, туда, где бит уже не подкатывает, а бьёт в кости. Дефилирую сквозь чужие тела этой своей походкой, на которую оборачиваются, даже когда не хотят. Темнота здесь гуще, живее. Я вхожу в неё, как в воду. И она приятно окутывает меня своей волной.

[indent] Я начинаю двигаться. Не для него — для себя, для этого редкого часа, когда штырь в виске отпустил и можно наконец просто быть телом, а не полем боя; я запрокидываю голову, и распущенные волосы лёгкими волнами скользят следом за движением, басы заполняют ту пустоту, что обычно заполняет боль, и на несколько ударов сердца я почти счастлива — настолько, насколько мне вообще отмерено.
[indent] Оборачиваюсь. Он там, на краю темноты.
[indent] — Всё ещё недостаточно расслаблен, — бросаю я ему в самое ухо, перекрывая грохот, и укоризненно качаю головой. Я немного отстраняюсь, поднимая руки вверх и подпевая мелодии песни.

0

264

Ищут, — согласилась она, и в её голосе не чувствовалось ни выучки, ни той гладкой ровности, которой её натаскивали с пелёнок; одно простое, почти весёлое признание. Её шалость удалась и гостю было об этом известно, ровно как и то, кто она есть.  — Уже, наверное, обыскали обе залы и сад. Через час хватятся всерьёз и пошлют кого-нибудь вниз, к воде. Так всегда и происходит, меня находят там, где не должны искать наследницу Медичи.

Она не отвернулась от него к морю, как сделала бы с любым другим, что-то держало её лицом к этому незнакомцу, и это что-то было сильнее вежливости. Это было неконтролируемым притяжением, с которым было трудно вести сопротивление. Ветер бросил ей прядь на щёку, и на самых яблочках, там, где у людей проступает всё, что они не умеют скрыть, медленно показался румянец — от легкого смущения, что её застали настоящей в уязвимый момент, без привычной маски, которые она носила в нескончаемом множестве, и это оказалось не страшно. Она ещё не научилась стыдиться собственного лица.

Я прихожу сюда с тех пор, как себя помню, — сказала она тише, обводя взглядом старый маяк, чёрную воду, белую кромку прибоя, едва различимую в темноте. Место радовалось её возращению ровно также, как и она ему, — там наверху во мне видят красивую вещь, чтобы показать гостям, А здесь я — просто… есть я. — Она помолчала, подбирая слова, и слова на ум приходили совсем не светские, а те, что копятся в одиночестве и редко находят, кому быть сказанными. — Знаете, что я думаю? Что море — единственное, что старше нас всех и при этом ничего не хочет от нас. Оно не считает, не взвешивает, не ищет в тебе изъян. Ему всё равно, чья ты дочь или чей наследник, да и чего ты стоишь. Оно просто берёт тебя, какая ты есть, и отпускает обратно. Я не знаю ничего честнее воды.

Прибой вновь поцеловал ей щиколотки, будто соглашаясь, и она вдруг опомнилась, поймала себя на том, что выложила перед чужим человеком больше, чем перед иными за годы знакомства. Уголок её рта дрогнул в чём-то, что не было ни улыбкой, ни досадой, а лёгким удивлением самой себе. — Что-то я разговорилась, — произнесла она ровнее, выпрямляясь, и на мгновение возвращая безупречную девочку без единого изъяна: спина прямее, подбородок выше, взгляд точнее. Но любопытство в ней было живее выучки, и потому она не ушла в холод, а шагнула к мужчине с любопытством, разглядывая его так же открыто, как он, должно быть, разглядывал её. От него шла та древняя, ровная сила, что не оставляла сомнений в породе, и чем дольше она смотрела, тем меньше понимала, что привело подобное существо в душный, суетливый дом её отца.

Теперь моя очередь спрашивать, — Кассиопея чуть склонила голову набок, и в светлых глазах блеснул почти детский интерес вперемешку с легким кокетством. — Что такой величественный дракон, как вы, забыл на этом празднике?

0

265

Ищут, — согласилась она, и в её голосе не чувствовалось ни выучки, ни той гладкой ровности, которой её натаскивали с пелёнок; одно простое, почти весёлое признание. Её шалость удалась и гостю было об этом известно, ровно как и то, кто она есть.  — Уже, наверное, обыскали обе залы и сад. Через час хватятся всерьёз и пошлют кого-нибудь вниз, к воде. Так всегда и происходит, меня находят там, где не должны искать наследницу Медичи.

Она не отвернулась от него к морю, как сделала бы с любым другим, что-то держало её лицом к этому незнакомцу, и это что-то было сильнее вежливости. Это было неконтролируемым притяжением, с которым было трудно вести сопротивление. Ветер бросил ей прядь на щёку, и на самых яблочках, там, где у людей проступает всё, что они не умеют скрыть, медленно показался румянец — от легкого смущения, что её застали настоящей в уязвимый момент, без привычной маски, которые она носила в нескончаемом множестве, и это оказалось не страшно. Она ещё не научилась стыдиться собственного лица.

Я прихожу сюда с тех пор, как себя помню, — сказала она тише, обводя взглядом старый маяк, чёрную воду, белую кромку прибоя, едва различимую в темноте. Место радовалось её возращению ровно также, как и она ему, — там наверху во мне видят красивую вещь, чтобы показать гостям, А здесь я — просто… есть я. — Она помолчала, подбирая слова, и слова на ум приходили совсем не светские, а те, что копятся в одиночестве и редко находят, кому быть сказанными. — Знаете, что я думаю? Что море — единственное, что старше нас всех и при этом ничего не хочет от нас. Оно не считает, не взвешивает, не ищет в тебе изъян. Ему всё равно, чья ты дочь или чей наследник, да и чего ты стоишь. Оно просто берёт тебя, какая ты есть, и отпускает обратно. Я не знаю ничего честнее воды.

Прибой вновь поцеловал ей щиколотки, будто соглашаясь, и она вдруг опомнилась, поймала себя на том, что выложила перед чужим человеком больше, чем перед иными за годы знакомства. Уголок её рта дрогнул в чём-то, что не было ни улыбкой, ни досадой, а лёгким удивлением самой себе. — Что-то я разговорилась, — произнесла она ровнее, выпрямляясь, и на мгновение возвращая безупречную девочку без единого изъяна: спина прямее, подбородок выше, взгляд точнее. Но любопытство в ней было живее выучки, и потому она не ушла в холод, а шагнула к мужчине с любопытством, разглядывая его так же открыто, как он, должно быть, разглядывал её. От него шла та древняя, ровная сила, что не оставляла сомнений в породе, и чем дольше она смотрела, тем меньше понимала, что привело подобное существо в душный, суетливый дом её отца.

Теперь моя очередь спрашивать, — Кассиопея чуть склонила голову набок, и в светлых глазах блеснул почти детский интерес вперемешку с легким кокетством. — Что такой величественный дракон, как вы, забыл на этом празднике?

[indent] И будто этого мало, он отвечал ей спокойствием.
[indent] Ровной, выдержанной невозмутимостью того, кому некуда спешить, и это было хуже любого крика, потому что спокойствие Реммента всегда напоминало ей, что она здесь единственная, кто горит. Чиркни — и все взлетит на воздух. Он просил подробностей. Он, не дослушав, вступался за Элеттру, в этой короткой фразе было всё, что Кассиопея знала о нём давно: он всегда вставал по ту сторону, где была дочь, заслоняя её собой прежде, чем разберётся, виновна ли она, нужна ли ей защита вообще. Волна поднялась в Кас ровно и беззвучно, как холодная вода в затопляемом трюме. Это совсем не походило на ярость, ярость криклива, а та отполированная, методичная злость, которой она отвечала на любую попытку прижать её к стене; защита через нападение, единственная защита, которую она признавала.
[indent] — Обвинения, — повторила она негромко, пробуя слово на вкус и находя его пресным. — Ты называешь это обвинениями. Видишь ли, у меня нет привычки бросаться необоснованными обвинениями, у меня есть привычка считать. И счёт сошёлся ровно, до последней единицы, недостаёт в нём только одного — твари в моём хранилище и сколько-нибудь убедительной причины, по которой её там больше нет, — уголок её рта дрогнул в подобии улыбки, но острой и совсем недоброй.
[indent] Она ступила глубже в залу, и та отвечала ей тем, чем встречала всегда: холод сошёл с неё, как с ледника сходит дыхание, опередил на полшага и лёг на всё, чего она ещё не коснулась. Воздух загустел, сделался плотным и стеклянным, и в нём отчётливо тонко хрустнуло, будто где-то под лепниной начал расходиться невидимый волос трещины. По высоким окнам потянуло морозным узором, пламя свечей вытянулись в струну и перестали дышать. Там, где проходила Кассиопея, тёплый, обжитой вечер его палаццо схватывался инеем и замирал, и казалось, сам дом затаил дыхание, не зная, переживёт ли он её визит. Хотя, он успел уже многое повидать...от её рук в том числе.
[indent] — Редчайшая тварь, какой моё хранилище давненько не видело, некий залог по обязательству, которому тебе не нужно объяснять цену, ты знаешь её не хуже меня. Через пять дней за ней придут. Придут поверить, что повод всё ещё намотан на мою руку, и что Casa Medi держит слово так же, как держала его при чуме, при кострах и при всех, кто имел глупость усомниться и не дожил до того, чтобы пожалеть. А поверять окажется нечего: твоей дочери вздумалось украсть эту тварь из хранилища, — она помолчала, желая увидеть хоть какой-либо отклик от Рема. — И прежде чем ты снова напомнишь мне, что она — наш ребёнок: Элеттра давно не подросток. Ей за сотню. В её годы я уже вела счета, некоторые из которых не закрываются и поныне, и платила по ним, не моргнув; а она всё ещё бьёт посуду и прячется за твою спину, как нашкодивший ребенок. Девочке позволительно не думать о последствиях. Той, кто носит наше имя, — нет. Этому давно пора было перерасти. Давно.
[indent] Что до его вечного заступничества — Кас никогда не вставала между ним и дочерью, ни разу за всю её жизнь, и в этом крылась горькая, неудобная правда, в которой она не призналась бы и под пыткой. Пусть бы хоть кто-то один любил эту девочку так, как любить полагается: слепо, всецело, не разглядывая на свет, годится ли она для свершения великих день, не пробуя на зуб, как пробуют подлинность монеты. Сама Кас такого не знала. Там, где её растили, ласка всегда шла в комплекте со счётом, доброе слово выдавалось под процент, а нежность означала лишь то, что однажды этим непременно воспользуются; она усвоила, что любовь — это форма власти. Возможно потому она не отнимала у дочери того единственного, чего у неё самой не было: отца, который встанет насмерть просто так, без выгоды. Реммент любил их дочь именно так — безусловно, до самозабвения, — и за это глухое, тёплое, безрассудное "всегда на её стороне" Кассиопея ненавидела его и была ему благодарна одним и тем же стиснутым сердцем.
[indent] — Ты всегда её защищаешь, — обронила она, и в самих словах был упрёк, а под словами то, в чём она не созналась бы вслух: тихое, тёмное удовлетворение зверя, знающего, что её детёныша стережёт второй зверь, который перегрызёт глотку всякому, кто потянется. Так было с первого дня. Она помнила даже сквозь век, как этот огромный, древний мужчина, опаснее любого войска, впервые принял на руки сопящий, невесомый комочек; как его широкие ладони, что одинаково ровно умели строить и разрушать, сомкнулись вокруг новорождённой так бережно, будто держали единственное на свете пламя, которое нельзя задуть. Тогда Кас отвернулась, чтобы он не увидел её влюбленного взгляда. Сейчас она смотрела ему в глаза и не отворачивалась.
[indent] — Так что давай, защити её и теперь, — голос Медичи опустился ещё ниже, на то ровное дно, с которого уже не повышают тона, — объясни мне, зачем наша дочь сняла с моего крючка то, что держало на нём половину моих врагов?
[indent] Теперь время замерло. Кольца на её пальцах остановились. Холод перестал расти и замер, натянутый до предела, как тетива, которую перетянули на один оборот дальше, чем следует. Кассиопея стояла очень прямо и очень спокойно, но её спокойствие было полной противоположностью Реммонту — обманчивее любого бешенства, потому что в нём не осталось ни единой подсказки, что она сделает в следующий миг: сорвёт ли с себя человеческий облик и обрушит на эти стены всё, что таится под ним, или просто будет стоять так, остывая, пока он сам не догадается, что любой неверный звук сейчас обойдётся ему дороже, чем он в силах заплатить. Она дала ему почувствовать всё это сполна. А затем добавила оглушающим шипением, тише которого уже не опуститься:
[indent] — Советую тебе подобрать слова прежде, чем заговоришь. У меня сегодня скверно с терпением.

0

266

Странно. Кассиопея думала об этом на самом краю мысли, пока разглядывала его в темноте, — странно, что рядом с существом такой силы в ней не поднималось ни единого тонкого волоска тревоги. Она читала чужую опасность кожей: чувствовала, как сводит лопатки, как тяжелеет воздух, как тело само просчитывает, куда отступить и где ударить. С ним тело совсем не нервничало, хуже того, оно тянулось вперёд, против всякого здравого смысла, будто узнавало в нём не угрозу, а что-то родственное, давно потерянное. Расстояние между ними сокращалось само по себе, по полшага, незаметно для неё самой, пока девушка говорила и слушала, — так подступает прилив, и ты спохватываешься, лишь когда вода уже у колен.

Ветер снова бросил ей прядь на лицо, и прежде чем она успела поднять руку, это сделал он. Движение вышло коротким, осторожным, едва ощутимым — кончики его пальцев на мгновение коснулись её виска, убирая волосы, и в этом касании не было ни дерзости, ни умысла, одна лишь странная, бережная внимательность. По коже прошла быстрая и тонкая волна тепла, словно от близости огня, что горит за тонким стеклом, и тут же отступило: он спрятал руку, как прячут то, чего не должны были себе позволить. Кассиопея не отстранилась. Она лишь проследила за этим жестом всем существом, и что-то в ней, до сих пор настороженное, тихо опустило оружие.

После того касания слова про “делового партнера” легли мягче, чем легли бы минутой раньше. Кассиопея грустно улыбнулась — одними губами, не трогая глаз, — и коротко опустила взгляд к своим босым ногам. У отца было много деловых партнёров, они приезжали, подписывали, уезжали, и ни один из них не приходил к морю в ночь её праздника. Несложно было догадаться, о каком именно договоре идёт речь и какой товар в нём значится первой строкой. Они говорили о ней. Она не знала наверняка — её мнения не спрашивали, как не спрашивают мнения у вещи, но она была дочерью своего дома и умела читать между строк.

И всё Кассиопея не отвела испуганно взгляда, как сделала бы другая. Напротив, она отважно подняла глаза и посмотрела на мужчину прямо, открыто, очень пронзительно честно, пока в этом взгляде можно было прочесть всё, чего она не произнесла вслух: и что же, тебя устраивает то, что ты видишь?

Быть может, — произнесла она негромко, и в уголках её губ затаилось что-то загадочное, — эта сделка ещё сумеет вас удивить.
А про себя подумала совсем другое — чего бы ей хотелось на самом деле? Влюбиться без памяти. Так, чтобы пламя этой любви слизнуло разом все мосты, ведущие назад — к имени, к наследию, к той роли красивой реликвии, что ей отвели ещё до рождения. Сменить фамилию, край, ремесло. Исчезнуть. Стать кем угодно, только не той, кем её так упорно хотят видеть. Однажды она уже пробовала, она бежала в Европу, думая, что расстояние что-нибудь решит; расстояние не решило ничего, оно лишь вернуло её сюда, на этот самый берег, к этой чёрной воде и к этим спокойным глазам, в которых не отражалось дна. Импульс уже водил её за руку и привёл по кругу обратно. Так, может, и нет никакого побега? Может, любовь — это всегда сделка, просто одни сделки заключаешь сам, а иные заключают за тебя, и вся разница лишь в том, дают ли тебе подписать договор на своих условиях?

Дождёмся, пока нас обнаружат? — спросил он.
Кассиопея расплылась в улыбке, на сей раз настоящей, без грусти. Час был ещё ранний по меркам долгоиграющего праздника, наверху ещё не хватились; у неё было время, целый ничейный кусок ночи, и впервые за долгие месяцы ей не хотелось, чтобы он кончался поскорее.

Да, пожалуй, — отозвалась она. — Если у вас нет других срочных дел, мы вполне можем побыть здесь ещё немного. — «Познакомиться, — подумала она про себя. — Узнать друг друга поближе. Вдруг, узнав, ты передумаешь ставить свою подпись». А вслух, внезапно для самой себя, прежде чем успела взвесить и одёрнуть, спросила совсем другое: — Хотите поплавать? — И, поймав, должно быть, его удивление, чуть склонила голову, пока в глазах блеснуло что-то совсем уже не от наследницы Медичи, а от той девочки, что бегала здесь босиком. — Вода прохладная, но приятная. Она освежает. Правда придется снять с себя все тяжёлое.

[indent] Реммент говорил что-то ещё: про её хранилище, про проходной двор, в который всякий вхож, но Кассиопея уже не слушала. Слова эти скользнули по ней, не задев, как скользит дождь по навощённому камню. Ей было совершенно безразлично, что он думает о её работе, о её способах, о том, как она держит свой мир в руке. Они никогда не сходились в методах и давно перестали притворяться, будто это поправимо. Мысль её в эту секунду была не здесь, не в украденной твари и не в сроке, что висел над нею, — мысль её, помимо воли, ушла туда, куда Кас заглядывала редко и неохотно.
Она ведь и не мечтала о детях. Никогда до договора, подшитого кровью. Трудно тосковать по материнской нежности, когда сам не знаешь её на вкус; трудно вообразить себя склонённой над колыбелью, когда над твоей собственной склонялись расчёт и опись. Говорят, детей хотят от любимых и носят их как продолжение чужого тепла. Кассиопея хотела наследника не оттого, что любила, а оттого, что так было начертано прежде её рождения: дому нужна сильная ветвь, ветви нужен плод и точка. Чего хотела она сама? Этот вопрос она могла перекатывать в себе годами, и всякий раз он возвращался к ней одним и тем же сухим и нерушимым ответом, как устав клана: она себе не принадлежит. Быть может, в какой-нибудь иной, ещё не прожитой жизни у неё появится право на собственные желания. В этой же она хотела сына как данность, как пункт договора, и думала о нём как о доказательстве, но почти никогда как о ребёнке.
[indent] А потом случилась Элеттра и перевернула в ней всё.
[indent] Знал ли он, этот вечный, могущественный мужчина, что делается с женщиной, которая носит дитя внутри себя? Как тело, веками не знавшее ни болезни, ни слабости, вдруг начинает принадлежать не только тебе; как сквозь холод, сквозь все её брони протягивается тонкая, живая нить от неё к той крохотной жизни, что бьётся под рёбрами. Эту нить уже не перерезать ничем. Эту связь не выторговать, не подделать, не нажить иным способом, её можно только выносить. Кассиопея могла быть с дочерью сколь угодно холодной, ровной, неласковой, и всё равно чувствовала её всегда, на любом расстоянии, как чувствуют собственный пульс. Рему этого не понять и совсем не потому, что он глуп, а потому, что ему вовек не встать с нею вровень в этом вопросе. Знала это и сама Элеттра. Просто ей, должно быть, ещё нужно время, чтобы это принять.
[indent] — Мне необязательно произносить это вслух, чтобы видеть очевидное, — обронила Кассиопея, и угол её рта чуть дрогнул. Его "не сравнивай её с собой, никогда" — вот на что она отозвалась, минуя всё прочее, и отозвалась коротким, недобрым оскалом, ведь попал он в живое, сам того, верно, не зная. Они оба знали, что дочь и впрямь похожа на мать, но не тем грубым, лежащим на поверхности сходством, на которое намекал он. В Этти — так ласково звал её он один, и только ему Кас это позволяла, — было слишком много от той самой девочки на ночном берегу у кривобокого маяка: та же вера, что море никого не взвешивает, та же неиспорченная, незапертая ещё чистота, которую сама Кассиопея в себе давно замуровала и сторожила пуще золота. Реммент тянулся стереть это сходство, отречься от него ради дочери.
[indent] "Она носит мою фамилию, а не твою". Эта фраза прошла сквозь броню. Всего на долю секунды где-то под золотом, под шестью с лишним веками выдержки, тонкая трещина, что тянется в ней насквозь, дрогнула и пропустила холодную каплю. "К счастью, не твою" — после того, как Кас молча отдавала Элеттре единственное, чего была лишена сама, нежно шепча ей ласковые признания, пока та бережно росла в её утробе. Он не знал этого и потому бил без промаха. Что-то живое мелькнуло в её лице и тут же исчезло, затянувшись инеем. Кассиопея вернула себе самообладание так же быстро, как потеряв опору на льду, её снова находят, со стороны и не заметишь, что оступился.
[indent] — Твоя фамилия лучше моей, конечно, — произнесла она почти лениво, в этой интонации было больше яда, чем в любом крике. — Вот только дело не в фамилии, дорогой. В её венах всё равно течёт наша кровь. Твоя и моя. Этого тебе не исправить.
[indent] И тогда между ними сделалось то, что делалось всегда, когда оба доходили до края.
[indent] Её холод шёл навстречу его жару, воздухе посреди залы они сходились, как сходятся два встречных времени года: иней наползал на запотевшее стекло, по которому тёк его огонь; свечи рвались вверх его пламенем и тут же подёргивались её морозом, не зная, гореть им или гаснуть; в сам воздух, зажатый между двумя древними тварями, не знал, чем ему стать — паром, льдом или грозой. Так сталкиваются стужа и пожар: не гася друг друга, а рождая на стыке нечто третье, неназванное, от чего трещит и стонет всё живое поблизости. Века притирок к своими крайностями и так и не научились находить баланс. И, может статься, всё было бы у них куда проще, привыкни они говорить друг другу правду чуть чаще, чем раз в столетие, но правду они всегда приберегали для таких вот вечеров, выкладывая её разом, всю, как апокалиптический удар.
[indent] — Столько лет живёшь на свете, а всё никак не научишься слушать, — голос её не дрогнул, лишь сделался ещё ровнее, — игры, что ведёт Элеттра, опасны — по глупости ли, по неопытности, неважно. И ты готов позволить ей идти на любой риск, лишь бы не вставать на одну сторону со мной? Когда ты научишься слушать, что я тебе говорю? Я не желаю ей зла, как бы тебе ни хотелось верить, что у меня нет сердца. Мне нужно знать, для чего она это сделала. Не для того, чтобы наказать, хотя ей не помешает воспитательской беседы, а чтобы понять, во что мы вступили. Принять это сейчас за пустяк, отмахнуться, как от детской шалости, — вот что будет горьким заблуждением, за которое потом расплатимся мы все. Любое её действие — это наши с тобой последствия, Реммент. Так что прежде, чем снова заслонить её собой от меня, спроси себя, от чего именно ты её заслоняешь.

0

267

http://upforme.ru/uploads/001b/86/13/2/258838.png

0

268

[indent] Мое пророчество исполнилось само, буквально без единой поправки, и от того, как точно жизнь подхватила мою же метафору и швырнула нам под ноги, замутило сильнее, чем от запаха тины и жжёной резины.

[indent] — Она мертва, — констатировал Оливер, и его лицо в свете моего фонаря вспыхнуло тем особенным цветом, какой бывает у людей, произносящих эти два слова всерьёз — не в сценарии подкаста, не в пересказе чужого дела, а вот так, над остывающим телом, которое ещё какое-то время назад было кем-то. Я присела рядом, и профессия во мне включилась раньше, чем сам страх. Так уже случалось, я знала за собой эту холодную заминку, когда ужас откладывается на потом, а вперёд выходит взгляд, натренированный годами разбирать чужие смерти по косточкам. И этот взгляд с первых секунд забуксовал. Всё было неправильно.

[indent] — Я думаю... её не сбивали, — тихо, только ему, ведя лучом от босых ступней вверх. — Пройдись по человеку на такой скорости машина, картина была бы совсем другая: раздробленные кости, кровь, метры тормозного пути, тело в кювете, а не выложенное по центру полосы, как на витрине. А тут и следов крови на асфальте не видно. Ни одной травмы, которая вязалась бы с ударом, — я перевела свет туда, куда обратил мое внимание парень, на запястья. Следы были свежие, глубокие борозды, такие могла оставить даже не верёвка, скорее пластиковые стяжки, тонкие и злые, впившиеся в кожу совсем недавно. — Её связывали. И... удерживали? Возможно она вырвалась, а потом... — версий было миллион.

[indent] Я достала телефон и, прикрывая экран ладонью, чтобы не бликовать перед остальными, быстро отсняла всё: запястья крупно, положение тела, чистый асфальт, обочину без единого следа. Кадр за кадром по привычке, ведь память может что-то исказить, а фотография нет, и потому что если мы отсюда выберемся, из этого выйдет не просто выпуск, а целая сенсация. Очень годный материал. Мерзко было думать об этом в такую минуту, но ещё мерзче, что не думать я не могла.

[indent] Оливер вновь привлек мое внимание, чуть приподнимая локоть девушки, и в свете фонаря блеснула тёмная рукоять. Это был охотничий нож, дюймов на семь. Я перехватила руку Оливера еще до того, как он решил до него дотянуться, а только озвучил свои намерения. — Только не голыми руками. Если это её последняя надежда, как ты предполагаешь, то на рукояти либо её пальцы, либо того, кто это сделал. И меньше всего нам нужно, чтобы поверх легли твои. Мужчина у трупа с ножом в руке — готовый подозреваемый. — Я щёлкнула нож как он лежал, а затем, переглянувшись с парнем в немой договорённости, я прихлопнула одну из мух.

[indent] Решить, что делать дальше, мы не успели. Из чёрной кромки поля — оттуда, куда минуту назад, ощетинившись, рычали Марш и Меллоу, — по глазам ударили две пары фар, и по бороздам, подскакивая, к нам стремительно приближались два грязных внедорожника. Они не искали дорогу. Они знали, куда ехать. Вылетели на трассу, встав поперёк и заперев дальнейший проезд для автобуса, и вот тут внутри у меня все оборвалось окончательно: из распахнувшихся дверей на асфальт посыпались люди, и почти у каждого в руках чернело что-то длинное. Ружья. Я сделала единственное, что успела сообразить: не глядя, на ощупь, ткнула в телефоне запись, развернула экраном к подкладке и опустила аппарат во внутренний карман куртки. Что бы дальше ни было, пусть останется хотя бы запись.

[indent] Молодой, лет двадцати пяти, рухнул перед телом на колени: "Сара… Господи, Сара…" — и в этом голосе было столько живого горя и отчаяния, что я на секунду ему поверила. А потом посмотрела на остальных, и уже не верила никому. Никто из них не горевал. Главарь, высокий мужик в вытертой камуфляжной куртке, медленно перевёл взгляд с тела на автобус, на выволакиваемого за шкирку водителя, и в этом взгляде не было ни капли того, что бывает у людей, потерявших своего.

[indent] Мне стоило бы отмолчаться, но...
[indent] — Её никто не сбивал, — слова вышли сами, я и удержать бы их не смогла, а теперь отступать было поздно. — Посмотрите на неё! На ней ни одного перелома. Попади она под автобус, её бы собирали по трассе, а тут ни крови, ни следов удара. Она умерла не под колёсами. — Я осеклась на долю секунды, но всё же договорила: — И вы, по-моему, знаете это не хуже меня.

[indent] Наверное, не стоило этого говорить. В ночи, где безопаснее всего было слиться с перепуганной толпой, я только что подала голос. Приметная, с двумя псами и с фонарём в руке, разумеется, один из типов тут же меня выцепил. Небритый, он отделился от остальных и пошёл на меня неспешно, вразвалку, а свет моего же фонаря выхватил его ухмылку, такую липкую и неприятную, от которой хочется сразу отмыться. Марш и Меллоу зарычали, шерсть на загривках встала дыбом, и я почувствовала, как натянулись поводки — они рвались к его горлу, и я разделяла их рвение. Но напротив стояли четыре ствола. Один рывок, один клык, и моих мальчиков положат первыми же выстрелами, а следом и нас.

[indent] — Рядом. — Голос сорвался бы, дай я ему волю, поэтому воли я не дала. Они послушались, дрожа от ярости и вжавшись в мои ноги, и это было единственное, что я сейчас могла сделать: удержать их, не дать повода. Внутри у меня всё колотилось так, что я удивлялась, как никто не слышит. Я веду подкасты про чужой ужас, разбираю убийства с безопасного расстояния монтажного стола, а тут ужас стоял в полуметре, дышал перегаром и порохом, и между мной и дулом не было ни экрана, ни наушников — ничего.

[indent] Через мгновение рядом вырос Оливер. Встал между нами, заслонив плечом, с высоты роста заглянул этому выродку в его чёрные горошины и обронил что-то про мастера спорта и угроз "даже не думай". Я знала, что он не блефует. Именно поэтому мне стало ещё страшнее. — У них оружие, Олли, — выдохнула ему в спину одними губами, вцепившись в куртку. — Не геройствуй, пожалуйста, — ещё утром я убеждала себя, что открытость — вовсе не та трещина, через которую людей ломают. Сейчас выходило, что ещё какая. Стоило впервые в жизни распахнуться до дна, позволить себе любить тёплое, огромное, длинноногое и перемотанное пластырем на руке, — и вся моя храбрость съёжилась до одного животного желания, чтобы он остался цел. Чтобы трещину не нашли.

[indent] И пока главарь ломал комедию про компенсацию за "сбитую подругу" (сама формулировка заставляла неприятному холоду пробежаться вдоль позвоночника), в голове у меня складывалось совсем другое, и складывалось скверно. Связанные запястья. Нож, спрятанный под телом. Тело, выложенное точно по центру полосы — там, где водитель не мог его не увидеть. Машины, вылетевшие из леса за минуту, будто ждали. Наш автобус, отставший от колонны на "особенностях маршрута". Слишком много совпадений для случайности. Это была не авария, на которую мы случайно набрели. Это была ловушка, в которую нас завели. И Сара — не жертва ДТП. Сара — приманка. А тот молодой, всё ещё стоявший над ней на коленях, смотрел не как охотник, а загнанный зверёк: в его глазах не было мести, был скорее страх, такой же животный страх, что колотился сейчас во мне.

[indent] Оливер поймал мою руку, крепко сжав, и в общей суматохе потянул нас прочь от автобуса, в темноту, подальше от наставленных стволов. Я не спорила. Оставаться было нельзя — это я поняла ещё до того, как поняла почему. А по трассе, разрезая мрак жёлтым цветом, к нам катила ещё одна пара фар. Машина сбрасывала скорость, знал ли водитель, во что мог сейчас вляпаться? Я смотрела на приближающийся свет и не могла отделаться от одной мысли: всё началось с фигуры на пустой дороге. С того, что автобус не проехал мимо. Я сжала ладонь Лоу так крепко, как только могла.

[indent] — Думаешь, нам повезет? — мог голос дрожал. — Олли… а что если за рулём окажется ещё один добрый самаритянин с ружьём под сиденьем? — Тогда мы побежим не оглядываясь? С меня на сегодня хватало гостеприимства этой трассы. Но вот ночной лес на пороге ночи...казался не меньшим самоубийством, чем перспективы остаться.

0

269

[indent] Его голос работает как выключатель. Грэйс не успевает осмыслить это, просто чувствует, как тело подчиняется раньше, чем голова даёт команду. "Нужно успокоиться" — и она успокаивается. Дыхание выравнивается, пульс замедляется, пальцы, впившиеся в ткань на животе, разжимаются. Малыш делает ещё один тревожный кувырок и затихает, убаюканный тем, что мама наконец перестала излучать этот невидимый, неназываемый жар. Грэйс стоит, чуть покачиваясь, будто после удара, и смотрит на Джона, пытаясь ухватить мысль, которая ускользает, как рыба из мокрых рук: почему его голос? Почему именно от этих двух слов, произнесённых этим конкретным человеком, всё внутри послушно складывает оружие? Марк мог говорить ей "успокойся" десятками разных интонаций — ласково, строго, устало, шутливо — и каждый раз это был просто набор звуков, который Грэйс принимала к сведению и продолжала нервничать. А тут одна фраза, и тишина. Будто кто-то нажал кнопку, расположение которой знает только он.
[indent] Она делает вдох. Выдох. Ещё один. Оглядывается, быстро и цепко, убеждаясь, что никто не обращает на них внимания. Мужчина за соседним столиком уже смеётся над чьей-то шуткой, забыв про свою внезапную мигрень. Женщина с переносицей заказывает ещё один бокал. Всё в порядке. Всё нормально. Нормально — любимое слово Грэйс Харди, которым она залатывает каждую трещину в своей аккуратно выстроенной реальности.
[indent] Джон говорит. Она слушает. И с каждым его словом внутри неё нарастает что-то, чему она пока не может дать имя. Холоднее злости. Тяжелее обиды. Он говорит про доступ к материалам, и в его голосе проскальзывает что-то похожее на укор, будто она нашкодившая девчонка, залезшая в отцовский письменный стол. Грэйс чуть поджимает губы, но молчит. Он говорит "если ты чего-то не помнишь, значит, так нужно" — и молчать становится труднее. Он говорит "так лучше для тебя самой" — и это "лучше" бьёт под дых с такой силой, что перехватывает горло.
[indent] Так лучше.
[indent] Так лучше для тебя.
[indent] Грэйс знает эту фразу. Она выучила её наизусть за последние годы, впитала кожей, вдохнула лёгкими, пропустила через каждый свой орган. Врачи говорили — так лучше, незачем ворошить, мозг сам решает, что забыть. Марк говорил — так лучше, зачем тебе помнить плохое, у тебя впереди новая жизнь. Она кивала. Улыбалась. Соглашалась, потому что соглашаться проще, чем признать, что ты живёшь в доме без фундамента и каждый день ждёшь, когда пол провалится. И вот теперь этот человек, который знает про неё то, чего не знает она сама, который знает её настоящее имя и её стёртое прошлое, стоит перед ней и произносит ту же самую проклятую фразу, будто подписывает приговор, обжалованию не подлежащий.
[indent] — Кто решил? — голос звучит ровно, но в нём появляется что-то новое. Стальное. Незнакомое ей самой. — Кто решил, что так лучше? — она делает шаг ближе, и Джон заметно напрягается, хотя ни один мускул на его лице не дёргается. — Ты? Кто-то ещё? Кто вообще имел право решать за меня?
[indent]Грант говорит про её жизнь до провала, называет её неплохой, и в этом слове столько осторожности, столько выверенности, будто он ходит по минному полю и точно знает, где закопан каждый заряд. Разводит руками, как фокусник, демонстрирующий, что в рукавах ничего нет. Всё сложилось ведь. Грэйс смотрит на его руки — одну живую, другую металлическую — и в горле встаёт ком, потому что эти руки держали её. Она не помнит когда, не помнит где, но тело помнит. Тело запомнило каждое прикосновение, которое голове приказали забыть.
[indent] — Сложилось? — она повторяет его слово, и оно звучит так, будто она пробует на вкус что-то прокисшее. — Да, Джон. Всё сложилось. У меня прекрасный муж, который варит мне чай, от которого меня тошнит. У меня дом с недоделанной детской, куда я не могу войти после полуночи, потому что боюсь стоять там одна в темноте и не понимать, почему мне так страшно туда заходить. У меня ребёнок внутри, которого я люблю так сильно, что иногда задыхаюсь, и рядом с этой любовью живёт ужас, которому я не могу найти объяснение. Какой-то животный, первобытный ужас, будто я уже теряла... — она осекается. Резко, как на полуслове обрубив мысль топором. Что-то мелькнуло, как вспышка за закрытыми веками. Что-то, у чего не было ни формы, ни цвета, только боль — тупая, древняя, разлитая где-то внизу живота, боль, которую её тело помнило, а сознание отказывалось признавать. Грэйс часто моргает, выталкивая это ощущение обратно в темноту. Хватит. Не сейчас. Не здесь.
[indent] Харди молчит. Секунду. Две. Три. Музыка играет, люди смеются, официант проносит мимо поднос с бокалами, и один из них чуть звякает, когда мужчина ловко маневрирует между столиками. Нормальный вечер. Нормальные люди. Нормальная жизнь.
[indent] — А что имеет? — она произносит это так тихо, что он наверняка наклоняется чуть ближе, чтобы расслышать. — Что имеет смысл, Джон? Объясни мне, потому что я правда пытаюсь понять. Я просыпаюсь каждое утро и улыбаюсь своему мужу, и пью свои таблетки, и глажу свой живот, и говорю себе, что всё хорошо. Что я — это я. Что моя жизнь — моя. А потом наступает ночь, и я вижу во сне тебя, — она сглатывает, но голос не дрожит, и это самое страшное, потому что дрожь хотя бы можно было списать на гормоны. А вот эту звенящую ровность — нет. — Каждую ночь теперь я вижу тебя, Джон. Мне не снятся сны, ведь? Мне снятся воспоминания?
[indent] Она ждёт ответа. Она знает, что не получит его, по крайней мере, не тот, который ей нужен. Его лицо по-прежнему непроницаемо, по-прежнему каменное, только в глазах что-то мечется, как зверь в клетке, который давно перестал биться о прутья, но ещё помнит, каково это — бежать. Грэйс видит это. Видит, и ей становится так больно за него, что на секунду она забывает про собственную боль. Только на секунду.
[indent] — Ты отозвался на своё настоящее имя. Ты знаешь, как работает моя способность. Ты не удивился тому, что сейчас произошло. Ты даже не спросил, что это было. Ты сказал "нужно успокоиться", будто говорил это сотню раз. — Она замолкает, чтобы набрать воздуха, и в эту паузу втискивается всё, что она не может произнести: что ей страшно, что ей одиноко, что она чувствует себя запертой в чужом теле с чужой памятью, что каждый день просыпается с ощущением, будто кто-то вырвал из неё что-то жизненно важное и заменил мягкой ватной пустотой, которая не болит, но и не живёт. — Я не помню половину себя, — голос наконец надламывается, совсем чуть-чуть, как ветка, на которую наступили, но не сломали. — И если это правда, если часть моей жизни просто... стёрта, то кто тогда эта женщина, которая каждое утро смотрит на меня из зеркала? Это я? Или то, что от меня осталось? Ты можешь узнать во мне хоть что-то настоящее теперь?
[indent] Она делает шаг назад, и в её глазах загорается та самая паника, которую он наверняка видел сотни раз. Паника человека, который чувствует, что теряет контроль. — Что-то не так. Мне нужно... уйти отсюда... — рука взлетает к виску, пальцы впиваются в кожу, и Грэйс морщится от боли, которая расцветает за глазами яркой, ослепительной вспышкой. Только боль — не её. Боль, направленная не внутрь, а наружу. Она это чувствует, как чувствуют собственное дыхание: бессознательно, неостановимо, совершенно естественно. Бармен за стойкой роняет бутылку и хватается за затылок. Пожилая пара за ближайшим столиком одновременно морщится, женщина прижимает ладонь ко лбу, мужчина тяжело опирается на стол. Молодой офицер в двух метрах от них бледнеет и расстёгивает верхнюю пуговицу рубашки, хватая ртом воздух. Круг шире, чем в прошлый раз. Сильнее. Болезненнее. И он не гаснет, а нарастает, расходясь от Грэйс концентрическими волнами, как от камня, брошенного уже не в пруд, а в океан. Всё одновременно, всё разом, как будто кто-то опрокинул ящик, в котором годами копились вещи, на которые не хватало смелости посмотреть. Густая, вязкая горечь от понимания, что вся её жизнь выстроена на пустоте, которую ей подсунули вместо правды. Ледяной, скользкий страх, от того, что она стоит посреди чужого праздника и чувствует, как теряет себя по кускам. Раскалённая, ослепляющая злость, на всех, кто решал за неё, кто кромсал её память, как ненужную страницу, кто потом смотрел ей в глаза и говорил "так лучше". Тихое предательство, самое страшное из всех, потому что человек напротив знал. Знал всегда. Знал, когда подавал ей платок из-под капота. Знал, когда держал за спину на обочине. Знал, когда пожимал руку и называл себя чужим именем, глядя в глаза, которые когда-то знали его настоящее. Всё это сталкивается, скручивается, бьётся друг о друга внутри неё, как осколки в барабане, и нет ни одного чувства, за которое можно ухватиться, чтобы удержаться на плаву. Малыш отчаянно бьёт пятками, яростно и надрывно, будто пытается достучаться до матери сквозь всю эту лавину, и каждый его удар отзывается в ней новой волной, которая поднимается выше и выше, и Грэйс с ужасающей ясностью понимает: она не удержит. Ещё секунда, ещё один удар сердца, ещё одно слово, ещё один взгляд Джона, в котором правда и ложь перемешаны так, что не отличить — и она положит здесь всех. Каждого в этом зале. Каждого, кто пришёл сюда за мирным вечером и не подозревает, что в трёх метрах от них стоит женщина, внутри которой сейчас горит что-то, способное прожечь их всех насквозь.
[indent] — Уведи меня отсюда, — её голос резок и чужд. Грэйс отшатывается в сторону выхода, не различая ни стен, ни лиц. Только бы скрыться туда, где она снова сможет выдохнуть и вдохнуть свободно.

0

270


Н Е Д Е Л Я   № 7 3 2
// 27.06 - 03.07 //

ЛУЧШИЕ ИГРОКИ

ЛУЧШИЕ ФЛУДЕРЫ

https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/1651/311218.png https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/1651/997800.png https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/1651/164485.png

https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/1651/204702.png https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/1651/164894.png https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/1651/84613.png

Берт // Аманда // Милдрет

Тони // Берт // Хоуп

ПАРА

ЭПИЗОД

https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/1651/814280.png
Кай + Аманда

https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/1651/409044.png
прогнило что-то в Датском королевстве

ПОСТЫ НЕДЕЛИ

https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/1651/330453.png

https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/1651/222548.png

https://upforme.ru/uploads/000e/47/25/1651/150537.png

0

Быстрый ответ

Напишите ваше сообщение и нажмите «Отправить»


Рейтинг форумов Forum-top.ru



Вы здесь » forum test » чердак с хламом » хлам одинокого админа


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно